ЮРИЙ БЛУВШТЕЙН

Автобиографическое интервью

1995 г., Вильнюс

 

1 кассетa, сторона A

 

Я родился 21 июня 1929 г., происхожу из самых, что ни на есть "еврейских мест" - с Волыни. Насколько я знаю, все мои предки жили в маленьком Волынском местечке Барановка на реке Случ. Не могу похвастаться тем, что далеко проник в свою родословную, но то, что на всем протяжении 19-го века и, по-видимому, добрую часть 18-го века мои предки жили именно там, у меня кет никаких сомнений.

Мои родители происходили из малообеспеченных семей, которые вели достаточно типичный для тех краев образ жизни.

Мой дед со стороны матери был столяр-краснодеревщик, дед со стороны отца, как и многие местечковые евреи, перебивался случайными заработками.

Деда по матери звали Гедалий Гехман, деда по отцу - Моше Блувштейн, это - очень распространенная в наших краях фамилия. За пределами Волыни я с этой фамилией почти не сталкивался.

Мои родители довольно рано покинули отчий дом и постарались получить образование, что им удалось. Отца звали Давид, он родился в 1895 г., окончил в Одессе коммерческий институт. Маму звали Махля, но во всех послереволюционных документах ока значилась Марией. Родилась она в 1897 г.

Мама ушла из дома пятнадцатилетней девчонкой, ушла по очень простой причине: а семье было много детей, мама была от первой жены дедушки, потом он женился вторично, а жить с мачехой не очень приятно - тем более, когда все это происходит в обстановке убогости и нищеты. Мина перебрались в большой город Киев. Сначала она окончила акушерскую школу, Ей было 17 лет, когда она получила диплом. Ей присвоили звание "повивальной бабки 1-го разряда", что соответствует нынешней дипломированной акушерке. Уже в дальнейшем, в советские времена, она окончила медицинский институт и стала врачом-педиатром.

Отец всю жизнь работал на разных хозяйственных должностях. Последние годы жизни он был на небольшом предприятии заместителем директора по сбыту, снабжению и т.п.

Мама работала в больнице, даме заведовала педиатрическим отделением в большой областной больнице.

 

Я родился в Житомире. Сначала это был окружной город, потом "дослужился" до областного центра. Там же жили и мои родители. В Житомире прошло мое детство, до начала войны,- с войной мое детстве, кончилось. 21 июня 41-го года мне исполнилось 12 лет. Помню, я был в восторге - мне подарили крокет - игру, о которой я всегда мечтал.

Мой отец умер накануне войны, 19 января 41-го года. Он был совсем еще молодым человеком, ему было всего 45 лет. Мы с мамой успели бежать. (Я был единственным ребенком в семье). К сожалению, нашему примеру не последовал почти никто из наших родственников.

Я провел детство в очень благоприятных условиях. По тем временам (и по тем понятиям) мои родители неплохо зарабатывали, у нас даже было такое чудо по тогдашним временам, как отдельная квартира из двух комнат, с кухней и балконом. Квартира была на окраине Житомира, на Любарской улице, в очень красивом месте. Я много раз спустя годы бывал в этих местах, и всегда какая-то щемящая грусть появлялась от воспоминаний.

Омрачала мое детство болезнь отца, он тяжело болея с 38-го года, у него было больное сердце.

 

То, что мы бежали, мне самому кажется странным, но это факт, причем инициатором бегства был я - двенадцатилетний мальчик. О себе могу сказать, что был не по годам начитанным ребенком. Я не проявлял особого интереса к школьному образованию и первые восемь лет учебы относился к школе безразлично, но очень много читал. Когда я пошел первый раз в первый класс, я принес с собой роман Жуля Верна "Восемьдесят тысяч лье под водой", который читал под партой, поскольку все, что происходило в классе, было мне неинтересно. Я был пойман учительницей и строго предупрежден о недопустимости такого вызывающего поведения.

Может быть, потому, что я много читал, может, это природная интуиция, но мне было совершенно ясно, что приход немцев для нас - катастрофа (не забывайте, что мы жили менее чем в ста километрах от границы с Польшей и всегда чувствовали себя в "буферной" зоне). Скорее всего, это была интуиции, есть много вопросов, на которые я не в состоянии рационально ответить.

Мало того, что я умолял маму, не теряя ни минуты, бежать, - еще мы попробовали уговорить и родственников. Рядом с нами жил мой дедушка, с ним жили младший брат моего отца дядя Уша, его жена Голда и двое детей. Сын их был старше меня, дочка - младше. Я хорошо помню, как мы провели добрых два часа у них дома, умоляя их бежать с нами. Это было 27-го или 28-го июня. Они наотрез отказались, мотивируя это тем, что они люди далекие от политики и бояться им некого и незачем. И мы никак не могли повлиять на других родственников - деда Гедалия, который жил в Барановке (что было довольно далеко от нас), на живших в другом местечке - Токаревке - двух сестер мамы с семьями. Они все остались, и, конечно, все погибли.

Мы сначала добрались до Киева, поток волна эвакуации понесла нас дальше. В итоге мы очутились на южном Урале, в Оренбургской области, в Сорочинске - большом селе, которое уже при нас стало городом.

У моей мамы был совершенно мужской характер, она была человеком решительным, самостоятельным, с развитыми бойцовскими качествами. Будучи совсем колодой женщиной, она заведовала педиатрический отделением в огромной Житомирской областной больнице, хотя была намного моложе остальных сотрудников. Во время войны она заведовала большим отделением в военном госпитале, что тоже было довольно сложно: это и проблема работы с персоналом, и работа с ранеными - было достаточно проблем.

Почему мне удалось на нее повлиять, ответить трудно: видимо, мама в глубине души видела смысл этого решения, видела логику, некую обоснованность тех панических настроений, которые исходили от меня. Кроме того, мама безумно меня любила. Думаю, что сама мысль, что она может поставить под угрозу жизнь своего единственного ребенка, была для нее совершенно непереносимой. Даже если у нее были сомнение относительно обоснованности моей паники, она считала их менее важными по сравнению с той опасностью, которая, возможно, ей угрожала.

Я считал, что опасность нам угрожает как евреям. Я не ощущал тогда себя взрослым человеком, взрослым я стал ощущать себя гораздо позже многих своих сверстников. Но это как еще понимать - взрослый. Интеллектуально я, видимо, созрел раньше, чем социально. Думаю, у меня, был очень большой разрыв между интеллектуальным созреванием и социальным.

Каким было мое "еврейское сознание"? Этот вопрос мне задавали много раз. Я всегда отвечал на него с каким-то стеснением, внутренним опасением - я боялся, что мои слова воспримут, как желание задним числом приписать себе то, что пришло гораздо позже.

Сколько себя помню, я всегда чувствовал себя евреем (что значит чувствовать себя евреем - на этот вопрос я не берусь ответить). Это довольно странно, если учитывать, что мои родители, и в особенности моя мама, долгое время полагали, что Советская власть создала такую ситуацию, когда еврею незачем чувствовать себя евреем, достаточно чувствовать себя человеком. Мне кажется, что отец был достаточно скептически настроен по отношению к такому развитию событий. Но он слишком дорожил миром в семье, чтобы из-за этих "абстрактных" вопросов раздувать конфликты. В молодые годы мой отец был сионистски ориентированным человеком, но и отец и мама были людьми, далекими от политики. Они никогда не были членами партии, т.е. были лояльны, но держались в стороне.

Меня ведь зовут Юрий, это мое настоящее, не переделанное имя. Думаю, что это говорит о настроениях в семье. Т.е. полагалось, что если ребенка назвать Юрий, Николай (Степан - это уже слишком вызывающе) или Виктор, то тем самым снимается некая проблема. Не то, что он отказывается от своего происхождения, просто это не имеет решающего значения. По этим же соображениям меня оберегали от языка идиш, полагая, что если я заговорю на идиш, то всю жизнь буду говорить по-русски с акцентом. Это не проявление враждебности к языку, а преодоление некоего барьера в моей адаптации к нормальным условиям жизни. Поэтому говорить о еврейских традициях в нашей семье я бы не стал. Я их не помню.

Напротив нашего дома была квартира моего деда (до 35-го года была жива моя бабка). С еврейскими праздниками я столкнулся в доме деда. Я очень хорошо помню праздник Пасхи, помню первый сейдер, этот стол с традиционными блюдами. Помню деда, который сидел как положено царю - на подушках. Помню, как задавались "знаменитые" вопросы, которые положено задавать детям. Мои родители не препятствовали этому. Я далек от мысли, что они стеснялись своего еврейства или вообще что-то имели против своего народа и традиций. Думаю, что они, и в особенности моя мама, считали, что это - прошлое, которое надо ценить, уважать, но нужно думать о будущем, когда речь идет о ребенке, у которого все еще впереди. Это будущее мыслилось как полная интеграция во внешней культуре. А такой внешней культурой на Украине была русская. Помню, я в 60-е годы прочел статью Жаботинского о том, что филосемитски настроенная украинская интеллигенция приходит в ярость, видя, как еврейская интеллигенция выступает на Украине в роли русификатора (совершенно правильная ярость!). Я сильно огорчился, потому что этот упрек относился к тому обществу, частью которого была семья моих родителей. Думаю, что с течением времени, а особенно после 37-го года, и в нашей семье начали ослабевать эти тенденции. Но поезд уже ушел, вернуть прошлое было невозможно.

Спустя много лет после войны мама рассказала мне историю, которая по сей день не идет у меня из головы. В 1918-ом году она сидела в своей комнатенке на Малоподвальной улице в Киеве и готовилась к очередному экзамену на степень повивальной бабки. Она еще не была замужем, но отец уже был ее официальным женихом. Вдруг прибежал их общий приятель (его имя она так и не захотела мне сообщить), страшно взволнованный, и говорит: "Махля, где Давид?". "Скоро придет".- "Вот что, собирайте вещички, есть возможность уехать в Палестину. Но действовать надо молниеносно". Мама посмотрела на него с испуганным видом: "Слушай, ведь произошла революция. Здесь, на Родине, нас ожидает светлое будущее - какая Палестина? Зачем искать счастья на чужбине, когда здесь все скоро будет так хорошо?". Мама с улыбкой говорила, что ее слова произвели на собеседника такое впечатление, что он даже не стал спорить. Он просто пожал плечами и сказал: "Я вам предложил, решайте. Если решите, встретимся там". Мама никогда не говорила о том, жалела ли она о своем решении. Единственное, чего я от нее добился, это ответа на вопрос, слышала ли она что-нибудь об этом человеке. Она поколебалась и сказала: "Слышала". Он был членом руководства "йешува", известным в послевоенные годы деятелем. Мама говорила, что ее это не сильно удивляет, он был человеком умным и необыкновенно энергичным.

Я далек от мысли осуждать своих родителей - задним числом все стали большими умниками. То, что они верили в это светлое будущее, ничем не рознит их от десятков миллионов евреев и не евреев, которые жили рядом с ними и тоже были полны всех этих иллюзий. Но, тем не менее, я всегда чувствовал себя евреем. У меня не было никаких сомнений, даже не было желания чувствовать себя кем-нибудь другим.

В детский сад я не ходил. В школе было много евреев. Житомир был городом еврейско-польским, а потом уже украинско-русским. В русской школе евреев до войны было чуть ли не больше, чем русских. Это учитывая, что были еще и еврейские школы (их закрыли в 39-ом году).

Уже после войны, когда число евреев в Житомире значительно поубавилось (я в то время учился не то в девятом, не то в десятом классе), я шел по знаменитому житомирскому бульвару в областную библиотеку и встретил своего одноклассника-украинца, который говорит: "Хочешь, я тебе покажу потрясающую штуку?". Я говорю: "Где?" - "В библиотеке". Библиотека праздновала какой-то очередной юбилей и по этому поводу развернула выставку. На одном из стендов были данные о национальном составе читателей библиотеки. Там было только три цифры - украинцы, русские и прочие. Так вот этих самых прочих было вдвое больше, чем русских и украинцев, вместе взятых! Понятно, что если не все прочие, то их подавляющее большинство составляли уцелевшие и вернувшиеся в родные края евреи. Отсюда можно сделать вывод, как это выглядело до войны.

 

Я, будучи ребенком, практически не сталкивался с проявлением антисемитизма. Не хочу сказать, что его не было. Более того, в дальнейшем был чудовищный антисемитизм, просто я на него не "выходил". Прежде всего, потому, что на той улице, где я жил, добрая половина детей моего возраста были евреи. Это не значит, что мы детьми водились еврей с евреем, украинец с украинцем, нет. Моим большим приятелем был живший в соседнем дворе Вася Капелюк, такой деревенский украинец, родители которого в начале 30-х годов перебрались из деревни в город. Мы с ним очень дружили, ходили друг к другу в гости. В моем доме к нему относились очень хорошо, но и я, будучи у него в гостях, ощущал себя не менее комфортно. Я никогда не видел ничего плохого ни со стороны его родителей, ни от его старшего брата. Забегая вперед, скажу: вернувшись после войны, я узнал, что его старший брат был при немцах полицейским и даже служил шофером на "душегубке".

Я помню смутно эпизод, когда мы, будучи в какой-то компании, услышали никому не адресованное слово "жид". На мальчика, сказавшего это, накинулись даже не евреи: "Да что ты такое говоришь! Да за это в тюрьму посадить могут, Не употребляй таких слов". Это был единичный эпизод, я не могу к нему прибавить что-то еще.

Мысль о том, что нас будут убивать наши соседи, мне не приходила в голову. Я боялся немцев. Ведь до пакта Молотова-Риббентропа в советской печати достаточно откровенно рассказывали о гитлеровском антисемитизме. Я, по-видимому, был одним из тех потребителей информации, у кого эти сведения не проскакивали мимо ушей, а где-то оседали.

Как-то, уже после подписания пакта, я пошел в театр. Ставился спектакль по знаменитой книге "Как закалялась сталь". Я, конечно, читал эту книжку и был поражен тем, что в тех местах, где должны быть немцы, их заменили петлюровцы-гайдамаки. Я даже тогда понял, что таким образом немцы выгораживаются как некая возможная враждебная сила. Поэтому тот факт, что любые упоминания о негативных сторонах нацизма начисто исчезли из советской печати после августа 39-го года, я не мог не воспринять всерьез. Мне было понятно, что это одна из тех тем, на которые говорить не положено. А советский ребенок знал великое множество таких тем, особенно ребенок, который пережил 37-й год.

Теперь это трудно себе представить, но тогда на глазах один за другим исчезали люди, причем самые разные. Этих людей мы знали и вообразить себе, что это какие-то диверсанты, шпионы, было совершенно невозможно. Если аресты некоторых из них можно было объяснить тем, что у них нехорошее прошлое, что они когда-то в 18-ом году что-то там делали не так, то среди них были и люди, которые вообще ничего не делали, кроме того, как зарабатывали свой насущный хлеб к кормили своих детей. В маленьком городе все слишком хорошо друг друга знали, чтобы не понимать такие вещи.

Может быть, я вообще был несколько скептически настроенным ребенком. Был у меня приятель Фима Горенштейн. мы с ним дружили всю жизнь, до самой его кончины, хотя последние годы виделись довольно редко. Он, к сожалению, умер совсем молодым человеком. С ним и его старшим братом, человеком замечательным во всех отношениях, мы были как братья. В конце 30-х годов целыми пачками начали умирать разные большие советские деятели. И каждый раз в печати и по радио шел подробный рассказ о торжественных похоронах. Нашим любимым занятием было разыгрывание этих похорон, которые почему-то вызывали у нас приступы гомерического хохота. Это было так напыщенно, так фальшиво, что даже наше детское сознание видело в этом что-то совершенно омерзительное. Кто-то из нас кричал "ура", кто-то был диктором - как удавалось. Но, конечно, с плотно закрытыми дверьми. То, что этого никто не должен слышать, мы очень хорошо понимали.

Родители меня слишком любили и слишком за маня боялись, чтобы когда-нибудь говорить со мной на такие темы. Более того, когда мы играли в какие-нибудь подозрительные игры, не приведи господь, чтобы об этом узнали родители. Скандал с колоссальной выволочкой! Не потому, что они так ратовали за Советскую власть, а потому, что очень боялись за нас, особенно мои родители.

 

Я не помню, с чего начался разговор об отъезде, но у меня было такое чувство, что каждый час, который мы остаемся на месте - это шаг к могиле. То, что немцы должны прийти, понимали все. Житомир был одним из тех городов, который бомбили в первые дни. Правда, город почти не пострадал, бомбили аэродромы в пригороде, но все слышали взрывы и поняли, о чем идет речь. Несмотря на попытки пропаганды изобразить, что все идет нормально ("одно контрнаступление и скоро будем в Берлине"), этим никого убедить было невозможно.

Мне кажется, что, когда мы начали собираться в дорогу, я вдруг почувствовал на своей спине злобные взгляды нееврейского окружения, ненавистные взгляды. Это не выражалось словами. Взгляды соседей, людей, рядом с которыми прожита жизнь - русских, украинцев. С ними всегда, вроде бы, были отличнейшие отношения, Я чувствовал эти взгляды, и это еще более побудило меня добиваться своего решения.

Мы не скрывали наш отъезд. Мама уволилась с работы. Все это было очень непросто. Мы бросили вещи, я об этом даже как-то не задумывался. Мама, может быть, думала, что мы уезжаем на месяц-два. Запрем квартиру и вернемся. Это же не может длиться долго. Перед отъездом мама надела платье похуже - кто едет в дорогу в лучшем платье? Мои родители были небогаты. Правда, у них была квартира, но за водой надо было ходить за 500 метров до ближайшей колонки. Какого-то особого добра у нас не было, разве что отец собрал хорошую библиотеку. Единственное, о чем жалел - это что погибла библиотека.

Потом нас не пустили в нашу квартиру, там уже жил демобилизованный офицер. В сущности, после войны моя мама так и не имела своего жилья в Житомире, хотя была главным специалистом областного здравотдела, главным педиатром о6ласти. Она ютилась по чужим углам до самого последнего времени, когда я забрал ее в Вильнюс. Квартиру она не получила, как и многие другие. Формальная прицепка: "Вы квартплату не платили". Как мы могли платить, находясь на другом краю земли и не зная, сохранился ли дом!

 

Эшелоны на восток были и те, кто хотел, могли эвакуироваться. До Киева мы даже добирались в пассажирских вагонах. Это был первый и последний отрезок нашего пути в пассажирских вагонах. В дальнейшем мы следовали где товарником, где на открытых платформах. Как удавалось. Весь путь нашей эвакуации - одно из самых тяжких моих воспоминаний. Это было ужасно во всех отношениях

 

В Киеве у нас был очень близкий друг, доцент Киевского мединститута Исаак Маркович Торбенсон, сотрудник знаменитого кардиолога Стражеско. Он должен был к концу 41-го года защищать докторскую диссертацию и стать вторым профессором кафедры. Кстати, после войны я слышал от студентов-медиков такое предание о Стражеско и знаменитом хирурге-академике Крымове, который был весьма активным антисемитом. Получилось так, что у Стражеско и у Крылова первыми ассистентами были евреи. И вот якобы выяснилось, что Торбенсон будет защищать диссертацию раньше, чем ассистент Крымова. Тот орал на весь факультет: "Пускай он не думает, что его еврей обскачет моего еврея!". Не знаю, может быть, это анекдот, но за ним, наверное, стоит что-нибудь реальное.

Исаак Маркович был назначен начальником медчасти госпиталя в городе Лубны в Полтавской области. Он обещал взять маму на работу. Но фронт приближался, и мы поехали дальше. Потом мы узнали, что госпиталь из городка не эвакуировали. Там же он попал в окружение, там же погиб Исаак Маркович. А нас, после всех мытарств и перипетий, занесло Оренбургскую область, в Сорочинск (260 км к востоку от Куйбышева).

 

 

1 кассетa, сторона B

 

 

В Сорочинске маму сразу взяли на работу, поставили начальником отделения, благо был большой эвакогоспиталь. Там мы провели всю войну - попали туда в августе 41-го года, а уехали в июне 45-го. Мы, собственно, не могли перемещаться, потому что мама хоть и не была военным врачом, но была на военном положении как сотрудник военного учреждения.

С настоящим антисемитизмом я уже столкнулся там. Меня больше всего поразил такой факт: мои тамошние сверстники отродясь не видели еврея. Сорочинск был одним из тех городов России, где никогда никаких евреев не было. Может быть, каким-нибудь случайным ветром одного - двух евреев туда и заносило, но чтобы это было устойчивое явление - этого я совершенно не замечал. Тем не менее, все мои сверстники отчетливо знали, что евреи - это о-очень плохие люди, которые ничего, кроме враждебности и ненависти не заслуживают. Это открытие меня поразило.

Я окончил четыре класса и пошел в пятый. Я был вынужден с ними о6щаться, я ходил с ними в школу, они были вокруг меня. За все время пребывания там я с этим сталкивался, как говорил Владимир Ильич, "ежечасно, ежеминутно и в массовых масштабах". В первый раз меня это поразило. Во-первых, потому, что все-таки с таким преломлением антисемитизма на себя лично я раньше не сталкивался. Во-вторых, потому, что этот антисемитизм исходил от людей, которые понятия не имели, что такое еврей. Да они, в общем, и не различали, видя русского или украинского мальчика, одетого по-городскому они поначалу зачисляли его в "евреи". Каждый эвакуированный был в их глазах евреем. Неевреи потом как-то отмазывались от этого, а нам-то куда деваться?

Постепенно я стал этаким объектом травли. В классе, кроме меня, были еще евреи, но травили именно меня. Может быть, это произошло еще и потому, что весь круг моих интересов резко отличался от круга интересов большинства моих одноклассников. А этого не спрячешь, старайся, не старайся - видно, что ты не такой.

Кроме книг, меня, собственно, ничего не интересовало, под конец я совершенно забросил учебу. Как ни странно, в этом городке оказались неплохие библиотеки* Я прочел массу интересных книг. Четырнадцатилетним ребенком я прочел восьми томную "Историю 19-го века" Лависа и Рамбо. И, должен вам сказать, что если у меня до сих пор остались какие-то знания по истории, то этик я в значительной степени обязан Лавису я Рамбо. Память у меня была хорошая. Школа была достаточно примитивная - то, чего я не хотел, да и не мог там получить, я как-то компенсировал чтением, А в школу я вообще старался не ходить, под всеми мыслимыми и немыслимыми предлогами.

В 44-ом году мне представилась возможность работать. Там были большие военные авиаремонтные мастерские. Я, напирая на то, что лишняя рабочая карточка нам не повредит, уговорил маму. Я, правда, попал в очень интеллигентный цех в радиоцех. Там работали инженеры, а рабочие были не так себе, а квалифицированные, и там мне было гораздо уютнее и приятнее, чем в школе. Мне было 14-15 лет. Я был щуплым, слабосильным ребенком, питались мы очень плохо - как и все.

В этом городе были немощеные улицы, и поэтому каждые весне и осень превращались в настоящее бедствие. Там были глинистые почвы, и когда таял снег или шли дожди, все это превращалось в совершенно непроходимые полосы грязи. Когда я позднее прочел изречение Наполеона, что в России он столкнулся с пятой стихией, которая называется грязь, я его очень хорошо понял. Само по себе преодоление расстояния в несколько сот метров становилось героической одиссеей. Я зачастую добирался туда, неся свои жалкие ботинки в руках, потому что грязь срывала их с ног.

Но не все было так плохо, со временем я завязал довольно интересные знакомства. И, пожалуй, самым интересным моим знакомым был варшавский мальчик Ежи Фейгин, который был так с отцом. Это была очень аристократическая варшавская еврейская семья. Достаточно сказать, что его отец был до войны совладельцем частной больницы и заведовал отделением большой государственной больницы; он был майором запаса польской армии. Фейгин успел повоевать в польской кампании, а потом забрал жену и сына м сбежал в Союз. Он был одним из тех немногих, которые наотрез отказались принять советское гражданство, за что был сослан в Воркуту, где похоронил жену. Когда начались эти шуры-муры между Сталиным и канадским правительством, ему и сыну разрешили поселиться в Сорочинске, где он работал врачом.

Сорочинск был одним из центров формирования андерсовской армии. Могу похвалиться тем, что лично видел генерала Андерса, он приезжал инспектировать свои формирующиеся части. Меня, как советского мальчика, очень поражало, что каждое утреннее построение поляков заканчивалось молитвой. Я понимал, что делается, но это для меня 6ыло слишком непривычно.

Фейгины были очень ассимилированные, из тех, кто называл себя "поляками иудейского вероисповедания. Отца звали Мечислав. Его уговаривали пойти в армию Андерса, но он отказался. Он объяснил моей маме (они были в очень хороших отношениях), что видит в этой армии слишком иного "эндеков" (народных демократов) - крайних антисемитов, и ему не хотелось бы с ними воевать. Правда, потом он пошел в другую польскую армию, был начальником мед службы не то Первой, не то Второй польской армии. Последний раз я видел его подпись под медицинским заключением о смерти Берута, он был единственным польским врачом, который (кроме советских врачей) подписал это заключение.

В 72-ом году, будучи в Варшаве, я нашел его сына. Он очень смутно меня помнил, я помнил его лучше. Мы мило провели вечер, вспоминая старые времена. Я очень благодарен ему, потому что это был мой первый контакт с человеком из другого мира. Он был очень интеллигентным мальчиком, рос в прекрасных условиях, учился в великолепной гимназии, знал языки. Дома с отцом они говорили только по-польски. Для меня было страшно интересно уже не из книг, а с живым свидетелем выяснить массу подробностей о жизни в "том" мире. Не забывайте, что я родился и вырос за "железным занавесом" Польша была для меня "тем" миром, и это была первая щель. Это общение, длившееся недолго, года полтора, сильно повлияло на мое формирование. Тот природный скептицизм, который был заложен в меня, очевидно, самой природой, еще более усилился от общения с Ежи (Юрой). Мы были тезки; он был старше меня на год или два.

Не знаю, как ему со мной, но мне с ним было очень интересно общаться, я начал осознавать вещи, которые можно понять только благодаря живому общению. Он дал мне очень четкое описание положения евреев в довоенной Польше, которое потом я многократно проверял. Он рассказал мне, что положение евреев было достаточно плохим; они подвергались дискриминации практически во всех областях жизни. Что на этом фоне было очень небольшое число евреев, которые как-то ухитрились добиться определенного положения: вот еврей - полковник, вот еврей на дипломатической службе. К числу таких благополучных евреев относился и его отец. Но он, отчетливо понимал (и не скрывал от меня этого), что речь идет об исключениях, скорее только подтверждающих общее правило. А правило было очень грустным. Евреи в Польше были гражданами даже не второго, а пятого или шестого сорта.

Для меня было важно еще и другое. Я имел возможность убедиться, что, несмотря на свое приниженное положение, в Польше евреи жили некоей своей еврейской жизнью, которая была полностью истреблена в моей стране. Мне стало понятно, почему у нас закрылись еврейские школы - это составной элемент общей линии на духовный геноцид евреев, как я бы сейчас сказал. Вообще нравы их мира настолько отличались от нравов нашего мира, к которым мы привыкли, хотя Польша отнюдь не являлась образцом демократии и свободы, что мне было невероятно интересно слушать его рассказы.

Когда началось вытеснение немцев из Польши и появились какие-то статьи о том, что там происходит, Юра (Ежи) заявил, что, когда вернется в Польшу, вступит в партию, которая называется "Союз демократических умов". Я спросил, почему именно в эту партию, на что он ответил: "Ты знаешь, уж очень название приятное. Что они собой представляют, я толком не знаю, но такое хорошее название".

Через Юру (Ежи Фейгина) я вышел на нескольких местных интеллигентных ребят, русских, и у нас возник симпатичный микромир, который компенсировал мне недостатки макромира, в котором я находился. Мы придумывали себе какие-то игры, развлечения, это сильно утешало. А тут подошел и конец войны,

Забегая вперед, скажу, что та паника, которая побудила меня бежать и тащить за собой мать, не оставляла меня до конца 43-го года. Мне все время казалось, что дело идет к краху. А ведь сведения о том, что происходит с евреями там, куда пришли немцы, уже были, их передавали официальные советские источники. И я уже понимал, хотя далеко не в полной мере, что активное участие в уничтожении евреев приминает и какая-то часть местного населения. Видя, что творилось вокруг меня, я не сомневался: достаточно даже на очень дальнем горизонте замаячить немецким танкам, чтобы нас здесь кинулись убивать. Хорошо помню сводки о сражениях под Сталинградом, на Курской дуге. Успокоился я только после сражения на Курской дуге - мне стало ясно, что главная опасность миновала. Помню это совершенно отчетливо. Это понял, наверное, не один я, а все, кто был в состоянии хоть что-нибудь понять, осознавали, что надо просто набраться терпения и ждать, ждать.

В разговоры о том, что вся эта история протянется год полтора, я никогда не верил, такой вот я скептик-малолетка. Мягко говоря, неприятным было ощущение несостоятельности советской военной машины, с которым мы все столкнулись. Несмотря на все ухищрения пропаганды, всем было понятно, что эта машина не имеет ничего общего с тем образом, который нам навязывали. Все эти лозунги - "Бить врага на его территории", "Победить врага малой кровью" - все это было фальшью.

Для меня это было меньшей неожиданностью, чем для многих. Я ведь хорошо помнил войну с Финляндией. Получилось так, что знаменитая 44-я дивизия (ею командовал Щорс) была кинута на ту войну. Это была одна из дивизий, понесших наибольшие потери, комдив Виноградов был расстрелян (как всегда, ответственность пала на стрелочника). Много лет спустя, в одной из книг о "зимней войне" я прочел, что эта дивизия была в числе тех войск, которые пустили без всякого прикрытия по заснеженный дорогам, и финны, как куропаток, расстреливали эти колонны, которые не могли ни развернуться, ни дать отпор. Помню, как возвращались остатки этой дивизии, как они маршировали по городу. Несмотря на все усилия, было видно, насколько это жалкое зрелище. Так что события этой Финской война в какой-то мере подготовили нас к тому, что крики "Ура, мы победили! Враг бежит!" были чересчур оптимистичны.

Но, тем не менее, действительность оказалась намного ужасней, чем мог предполагать закоренелый малолетний скептик. Намного страшней.

Я вдруг вспомнил о событиях 40-го года, о так называемом воссоединении Западной Украины, Западной Белоруссии. Западная Украина была в 80-ти километрах от нас и разговоры о том, как восторженно население встречало Советскую Армию, настолько не соответствовали окружающему, что поверить в это было невозможно. Когда речь пошла о добровольном вхождении прибалтийских государств (которые я знал очень мало), я по инерции уже не слишком этому поверил. С тем же Фимой Горенштейном мы очень активно обсуждали вопрос, кого же теперь "воссоединят". Когда стали "воссоединять" Бессарабию, мы страшно обрадовались, потому что она была у нас в числе кандидатов на воссоединение. На довоенных советских картах Бессара6ия была показана штрихом, как оккупированная румынами территория. Пожалуй, это была единственная потерянная территория, которую Советская власть так и не хотела признавать чужой.

Я заговорил об этом потому, чтобы прояснить для себя такую мысль. Если выделить тогда главную черту моего мышления, моей психики, то это был бы глубоко укоренившийся скептицизм, Я ни во что не верил, а в особенности не верил в то, что исходило от официальных источников. Может быть, это носило даже несколько преувеличенный характер, но установка была такая: "Раз об этом пишут в газетах, то читай между строк, может быть, там отыщешь что-нибудь настоящее". Отыскать это "настоящее" удавалось не всегда, иногда это заменялось всякими домыслами. Но не это главное. Главное, думаю, то, что я был очень критично настроен по отношению к той действительности, которая меня окружала. Слишком часто я сталкивался с тем, когда в газетах, журналах, по радио говорили одно, а мои собственные наблюдения говорили мне диаметрально противоположное. На некоторых людей это не действует, они как-то ухитряются игнорировать эти противоречия. Мне это не удавалось. Я всегда был более склонен верить тому, что вижу сам, нежели тому, что мне говорят. Это сильно затруднило мою жизнь. "Блажен, кто верует, легко ему на свете". Этой легкости я был всегда лишен, лишен и по сегодняшний день. Я не ставлю это себе в упрек или в заслугу, я констатирую это как факт, который совершенно не зависит от моей воли. Такой вот я человек.

В детстве мне было трудно общаться теми, кто был ко мне недоброжелателен. Я сильно мучился тогда. Но я пытался преодолеть это и очень преуспел. С друзьями же я не говорил на эти темы, я был гордый мальчик.

Я пронес через всю жизнь принцип: никогда не утомлять окружающих своими проблемами. Этому принципу я верен и по сей день. К этому я пришел постепенно. Думаю, что началось это из чистых соображений самолюбия: "Ну их. Лучше промолчать". Мне не хотелось, чтобы меня жалели, ведь человек, которого жалеют - он жалкий человек. Никому не хочется быть жалким человеком, особенно в детстве. Тем более, если понимаешь, что эта жалость не сможет ничего изменить, не решит твоих проблем. Потом это у меня стало осознанной позицией: надо жалеть не только себя, но и других. Зачем я должен навязывать другому свои проблемы, когда у него ничуть не меньше собственных. С годами у меня это приобрело несколько гипертрофированную форму. Я стал себя вести чисто по-американски. "Как дела?" - "Очень хорошо". Всегда хорошо. Ну что изменится, если я скажу, что плохо? Если этот человек ко мне благожелателен, я его расстрою, если неблагожелателен, я его обрадую. Я не хочу ни одного, ни другого. Больше того, если будешь всем говорить, что у тебя все хорошо, постепенно сам начинаешь в это верить, а когда начинаешь в это верить, у тебя улучшается настроение. Так что здесь есть явный выигрыш и отсутствует какой-либо проигрыш. Но осознанной позицией это стало много позже, поначалу это было интуитивно. Началось это просто из самолюбия, из стремления показаться сильнее, чем я есть на самом деле. Но если человек очень старается казаться сильным, он ведь постепенно делается сильнее. А если он поддается своим слабостям, он делается все слабее и слабее. Тут очень интересная закономерность.

О самовоспитании в детстве я не думал. Я всегда был озабочен весьма абстрактными проблемами, а что касается самовоспитания, осознанным это стало в более поздней юности. Было желание что-нибудь сделать, заниматься по системе Мюллера, наращивать мышцы, но не заниматься воспитанием характера. Конечно, все эти попытки мне очень быстро надоедали, и я возвращался в мир своих, может быть, грез, может быть размышлений. Через всю мою жизнь неизменной прошла только одна проблема - судьба еврейского народа. Она интересовала меня столько, сколько я живу. Не могу сказать, что я задумывался об этом всерьез до войны, но во время войны я думал об этом постоянно.

Случалось, что меня били, но я не хотел бы это драматизировать. Защищать меня было некому, на сорок головорезов в классе было полтора два еврея, кто там меня мог защищать? Учителя старались этого не знать. Это вообще была довольно суровая школа, случалось, что ученики кидались друг на друга с ножами (на меня с ножом никто не кидался, возможно, от презрения). Нравы были очень суровые. Меня волновало не то, что ко мне применяли насилие как к личности. Насилие применялось ко мне как к еврею, вот что меня сводило с ума. Этот вопрос сильно мучил меня в годы моего отрочества, с 12-ти до 15-ти лет. Когда я пошел работать, этот вопрос как-то вдруг отпал.

В мастерских был только один еврей, рабочий парень, старше меня, он уже самостоятельно работал. Ему было лет 17. Среди остальных работников, даю голову на отсечение, больше не было ни одного еврея. Ну что я был среди них? Мальчишка, "Принеси, унеси, подержи за этот конец". Когда приносили в ремонт радиоаппаратуру с американских лендлизовских самолетов и разворачивали схему, то эта схема занимала почти всю комнату. Эти инженеры ползали на четвереньках и разбирались, что к чему, какое им было дело до какого-то замызганного ученика - я был на подхвате. Но в моральном плане мне было комфортно.

 

В еврейской проблеме меня волновало два аспекта: та непреодолимая ненависть, с которой евреи постоянно сталкиваются, и второй аспект: а есть ли реальные шансы на то, что отношение внешнего мира к евреям изменится к лучшему? Как ни странно, я очень рано все больше и больше проникался убеждением чисто сионистского плана: евреем жить в своей, еврейской стране, своим народом - это их единственное спасение. Я был очень начитанным, знал о Палестине.

Иногда я очень жалею, что Бог не послал мне литературного дарования. Если бы я им обладал, то те рассказы, которые я слышал от раненых (а жил я во дворе госпиталя, где работала мама, и после школы много общался с ранеными, вечно помогал, приносил что-то), были бы темами для многотомного сочинения. Многие из них я до сих пор помню.

Видимо, я отношусь к числу людей, которые всю жизнь опирались не только на свой жизненный опыт, но и на опыт других людей. Общение с некоторыми из раненых меня обогатило так, как и полсотни лет собственной жизни не могли меня обогатить. Я любил слушать, и в госпитале было что послушать, были люди просто необыкновенные. Когда годы спустя я сталкивался с какими-либо неожиданными событиями, мне вдруг приходило в голову "Да я ведь это знаю, я об этом слышал!"

Я расскажу вам один эпизод, который не имеет к евреям никакого отношения. Для многих людей было большим потрясением, когда начались разоблачения коррупции в эшелонах советской власти. Все это началось с Кавказа и Средней АЗИИ. Сначала об этом говорили шепотом, это страшно было произнести вслух, все делали круглые глаза: "Да что это происходит, раньше ничего подобного не было!" Вдруг перед моим мысленным взором встал раненый. Русский человек, житель славного города Тбилиси, который рассказал мне свою, во многом необычную, биографию. Он откуда-то из центральной России, плавал на торговых судах, побывал во многих странах мира. Потом, в каком-то грузинском порту он познакомился с местной русской девушкой, женился на ней. Она заставила его бросить флот, переехать к ней Б Тбилиси. Там он поначалу работал таксистом, а про последние годы он сказал: "Я нигде не работал" - "С чего же вы жили?" - "Знаешь, это трудно объяснить. Я давал советы". А какие советы он давал? Вот приезжает провинциальный человек в город Тбилиси. Не просто так приезжает, ему надо чего-то добиться: сына освободить из тюрьмы, дочку устроить в институт, получить лучшую работу - мало ли какие вопросы могут быть у человека в столице. И он прекрасно знает, что за решение этих вопросов надо платить деньги. Но легко сказать - платить. Кому платить? Сколько? Как? Тут малейшая ошибка может оказаться катастрофой. И вот в Тбилиси были такие советники. Он приходит к советнику, организует ему "хлеб-соль" (т.е. обильно его угощает), излагает суть своего дела, и советник говорит ему: обратиться тебе надо к такому-то, дать столько-то, он тебя направит туда-то, тому ты дашь столько-то. В общем, раскрывает перед ним все карты, за что получает свой гонорар.

Представьте себе существование целой группы людей, которая ничем не рискует - они не должностные лица, они не берут взяток, а просто раскрывают перед клиентом какую-то малую часть этой картины всеобщей продажности. Поэтому для меня все последующие душераздирающие истории о коррупции были просто вариациями на давно известную мне тему. Я услышал этот рассказ примерно в 43-ем году, будучи подростком. Этого раненого должны были списать после ранения, и он бодро собирался вернуться в свой Тбилиси, где его, как он полагал, ждала вполне беспечная жизнь, поскольку его все хорошо знали, связи не были потеряны. Ну конечно, надо кое-что уточнить, там кое-что поменялось, но он собирался продолжать ту же самую жизнь. Если можно было сделать такой род занятий профессией, причем достаточно прибыльной. Знаете, говорят, что, если неглупому человеку показать каплю воды, он догадается о существовании океана.

Думаю, что мое общение с ранеными дало мне колоссальный запас наблюдений, знаний, причем знаний не книжных, а реальных, понимание мира, в котором я живу, его нравственной, политической, психологической атмосферы. Я очень благодарен судьбе за то, что в таких неблагоприятных обстоятельствах она открыла мне возможность познать многое и о многом.

Среди раненых были и евреи, всякий был народ, были узбеки, которые даже слова по-русски не могли сказать. Мне было их до слез жалко, потому что я не представлял себе, как они могли вести себя в условиях боевых действий. Узбеки, азербайджанцы. Как они понимали команды, которые им отдавали? Те, кого привезли к нам с ранением, должны были почитать себя выдающимися счастливцами. На мой взгляд, это был смертный грех - посылать таких людей на войну.

Мне рассказывал один из русских раненых, как в одном из первых боев его части убили какого-то солдата-мусульманина. Все остальные мусульмане собрались вокруг него под огнем неприятеля, чтобы его хоронить и читать над ним поминальную молитву. Все попытки их растащить не приводили ни к каким результатам. Это одно из преступлений режима, были и более тяжкие, но это тоже было ужасно. Людей посылали на дело, к которому они были совершенно непригодны.

Еврейская тема всегда была и остается главным стержнем моих раздумий. Мои взгляды менялись в какой-то мере, одни я отвергал как фантастические, другие как экстремистские, третьи по еще каким-то причинам. Но одна мысль все более крепла во мне, и по сей день - это мое убеждение: ассимиляция - не выход для евреев. Вы знаете, почему? Не из каких-то возвышенных соображений. Просто им не дадут ассимилироваться.

 

2 кассета, сторона A

 

Я не верил, что евреи могут спастись через ассимиляцию. Даже если считать этот путь приемлемым с этической и других точек зрения.

Я начал говорить о немецких евреях. Знаете, я был потрясен, узнав, что отец Анны Франк был офицером кайзеровской армии, командовал ротой и был награжден железным крестом за свои боевые заслуги. Думаю, когда он сидел в окопах в Первую мировую войну и кто-нибудь попытался бы предсказать, чем кончит он и его семья в Германии, он бы плюнул в глаза тому человеку и сказал: "Как ты смеешь клеветать на мою великую Родину, за которую я проливаю кровь и кормлю вшей в окопах?"

Чем все это кончилось, известно. Какой-то рок, какая-то непонятная сила всегда вступает в игру, когда, казалось бы, проблема евреев кажется близкой к какому-либо приемлемому решению. А что мы знаем о будущем? Только то, что мы можем почерпнуть из прошлого. То, что так было всегда, заставляет думать, что так и будет всегда.

 

Я не был о себе плохого мнения, но я был слишком большим реалистом, чтобы рассчитывать на то, что в этих условиях смогу очень многого добиться. Я жил, плыл по течению. И продолжал плыть по течению после того, как кончилась война.

О случаях в школе я маме не говорил. Она узнала об этом много позже от одной женщины, дочь которой училась в одном классе со мной. Когда мама стала говорить со иной на эту тему, я ответил, что все это сильно преувеличено и чего не бывает между детьми. Мама тогда работала по 13-20 часов в сутки, помочь мне она ничем не могла. Обременять ее еще и этими проблемами я не мог и не хотел, это было безнравственно. Даже мой мальчишеский ум это осознавал.

Мой друг Ежи был ориентирован очень пропольски, он не мыслил своей жизни за пределами Польши. Я его очень хорошо понимал - он действительно сильно врос в польскую культуру. Я же был другим человеком.

Я, как и многие евреи, - человек с очень странной судьбой в этом плане. Я - еврей, которого начисто оторвали от корней еврейства, от еврейской культуры. Я уроженец Украины, которая от украинской культуры была изолирована. Я достаточно хорошо знаю украинский язык, сейчас читаю по-украински точно так же, как по-русски, хотя и стесняюсь говорить. Мой родной язык - русский, родная культура - русская. А в России я жил неполных четыре года. Это же парадокс, нонсенс. Какое отношение я имею к русской культуре?

Недавно, в декабре прошлого года, я был в Петербурге, на очень интересной криминологической конференции. Когда меня провожали, один ленинградский профессор, коллега, русский человек благородного происхождения (он по матери - потомок великого Леера, обрусевший за двести лет), спросил меня: "Юрий Давидович, вы всю жизнь работали в русской культуре?" - "Да, в русской. В узко научной сфере, но это часть русской культуры".

Понимаете, в этом есть что-то ненормальное. Ни по национальности, ни по месту жительства и рождения я никогда не был связан с Россией. А получается, хочу я этого или нет, во мне есть какая-то маленькая частичка этой русской культуры. Очень маленькая, малозаметная, но для меня это все, чем я располагаю.

Причем, антисемитизм, который постоянно мешал гармоничной ассимиляции, шел из России, нигде я не сталкивался с таким оголтелым антисемитизмом, как за это недолговременное пребывание в России.

У меня есть приятельница детства, еврейка. Мы не виделись с 48-го года. Она меня как-то разыскала по моей публикации в одном неспециальном московском журнале. Мы стали переписываться. Она прожила большую часть своей жизни в Сибири, там вышла замуж за еврея, родила троих детей, что меня поражает в ее письмах - это ее необыкновенная русскость. Это близкая нам семья, мы с ней росли в соседних квартирах. Как-то я в письме довольно критически отозвался о некоторых аспектах русской действительности. Она мне в гневе написала, что "как же я берусь судить, когда я и в России-то не жил", я ей, правда, сильно ответил: для того, чтобы заниматься ихтиологией, не обязательно быть рыбой.

Это шутка, но, в общем-то, в ее словах есть огромный заряд правды. И это для меня было источником постоянного дискомфорта. И остается, по сей день. Я осознавал это. Не сразу, но уже где-то в студенческие годы я это осознавал достаточно чётко.

Взять хотя бы проблему языка. Ведь по-настоящему комфортно я себя чувствую, работая на русском языке. Я написал массу статей на литовском. Я стараюсь, чтобы это выглядело грамотно, работаю со словарями, советуюсь. Но поймите, это не мой родной язык, родной язык для меня русский! Родная культура для меня - русская,

Иной раз я задумываюсь, почему я так переживаю из-за событий в России? Какое это имеет ко мне отношение, какое мне дело до этого? я меня это берет за живое.

Я никогда не понимал ту часть русских евреев, которые до дрожи в коленях хотят быть русскими, даже в православие обращаются, чтобы почувствовать свое единение с русским народом. Я не говорю о том, что они никогда не будут восприняты как русские. Замечательный человек, Корней Иванович Чуковский, о котором я читал только самые замечательные слова, как-то записал в своем дневнике в 20-е годы: "Был в одной компании. Все остальные были евреи, я один православный". Значит, для него это тоже имело какое-то значение. А ведь в той компании был знаменитый Тынянов, другие известные люди. И это для кого - для Чуковского, которого совершенно невозможно заподозрить в антисемитизме!

У меня были и есть очень близкие друзья, не евреи, и я не сказал бы, что тот Факт, что они не евреи, затруднял бы хоть в какой-то мере мое общение с ними. И я не вижу, чтобы то, что я еврей, в какой-то мере осложняло бы их общение со мной. Я имею в виду прежде всего своих друзей за пределами Литвы, в России, в Москве. Думаю, если бы я очень хотел чувствовать себя русским, это бы не только не облегчило, но и затруднило бы мое общение с ними. Это бы поставило не только меня, но и их в ложное положение. Они должны были бы, подыгрывая мне, изображать, что считают меня русским, хотя на самом деле таковым меня не считали. А тут мы играли на равных: я вам не навязываюсь, я такой, какой есть. Вам годится? - "Да, ты нам годишься такой, какой ты есть".

Оказывается, это прекрасная основа для великолепных человеческих отношений. Вспоминаю такой полу анекдотичный случай. Когда одного хорошо известного мне парня стали устраивать на работу, кадровик того института позвал ходатая и сказал: "Вот, посмотри его личное дело. У него папа еврей, мама еврейка, а сам он русский. Ты приведи мне человека, который просто еврей, мне будет легче принять его на работу".

Может быть, именно потому, что я не пытался выдать себя за того, кем на самом деле не являюсь, мне было гораздо легче во многих ситуациях. Особенно это важно Б Литве, но и в России это ощущается. Думаю, если бы я так уж сильно рвал на себе рубаху, изображая из себя русского человека - не по крови по культуре, по взглядам, мне пришлось бы сильно ограничить круг своих знакомств. Они были бы должны либо меня изобличать, что я не тот, за кого себя выдаю, либо мне подыгрывать, а кому этого хочется? А тут нормальное человеческое общение. Они знают, с кем имеют дело, я знаю, с кем имею дело. Если нам вместе интересно нам хорошо, если неинтересно - мы разбежались в разные стороны без обид и взаимных претензий.

Среди близких мне людей было двое человек, которые переписались в неевреев. Мне их искренне жаль. Их ситуация, во всяком случае, душевное состояние, было много хуже, чем у настоящих евреев.

Жили-были два брата, обоих, к сожалению, уже нет в живых. Отец у них был еврей, а мать русская. Старший брат писался евреем, стал академиком, был директором института в Ленинграде. Младший брат записался русским и долгие годы был доцентом в захудалом институте по "усовершенствованию". И только после смерти старшего брата защитил докторскую диссертацию. Так вот, младший брат (а он был человеком весьма острым на язык) любил рассказывать, что когда они сходятся со старшим братом посидеть, выпить рюмку, старший ему говорит: "Ну что, Игорь, много ли тебе помогло то, что ты русский?"

 

В мастерских работать мне было во всех отношениях уютнее, а тут подоспел и конец войны. Госпиталь стал ликвидироваться, маму освободили, и мы вернулись в родной Житомир. Это было страшное возвращение, это был 45-й год. Мы мчались, как на крыльях. Нам казалось, что вернется что-нибудь из благополучного довоенного существования, а все обернулось очень плохо. Мама мгновенно устроилась на работу, с этим не было никаких проблем, но мы были бездомными. Мы буквально скитались по чужим углам. Маме периодически удавалось получить какую-то временную служебную комнату, откуда нас периодически выбрасывали.

Я пошел в школу, в девятый класс. Конечно, мои знания не соответствовали требованиям нормальной программы (в Сорочинске мне сварганили аттестат за восьмой класс, хотя по математике, физике, химии я вряд ли бы превысил уровень пятого класса). Я попал в очень хорошую школу, это была та же школа, в которой я учился до войны. Житомир был совершенно разрушен, и школа в том числе. Моих бывших соучеников не было ни одного. Формально я не отстал. Мой единственный довоенный друг - Фима Горенштейн - пошел в другую школу. Он каким-то образом вернулся раньше меня, по-видимому, еще во время войны, и мы с ним учились в разных школах.

Придя в класс, я никого не знал, и меня никто не знал. Класс оказался на удивление хорошим. Дело даже не в том, что половина моих соучеников были евреями, - еще важнее, что те, которые не были евреями, были с нами так же дружны. У меня среди моих школьных приятелей было поровну евреев и неезреев. В школе, правда, не по всем предметам, но были очень хорошие учителя. Особенно я хотел бы вспомнить учительницу литературы Софью Марьяновну, польку, по слухам, дочку графа, вдову профессора, уничтоженного в 37-ом году. Нашего великолепного математика, Якова Георгиевича Волока, который еще недавно был жив.

Тут я поставил перед собой четкую задачу. Было ясно, что еврею поступить в ВУЗ трудно - мне было надо окончить школу с медалью, значит, за эти два года мне надо добрать то, чего я не сделал за предшествующие четыре года. Девятый класс я окончил на одни пятерки. По литературе и по истории у меня не было проблем, но по математике это не столько ноя заслуга, сколько Якова Георгиевича. Должен вам сказать, что те ребята, которые у него "еле волокли", потом с легкостью поступали в самые престижные технические вузы. Помню, когда мы сдавали объединенный экзамен по алгебре и геометрии на аттестат зрелости, на который давалось пять часов, то последний из учеников нашего класса сдал работу экзаменационной комиссии через полтора часа, что вызвало шок у представителей облОНО.

В этом классе мне было очень хорошо, я до сих пор с необыкновенной теплотой вспоминаю ребят, с которыми я учился. С некоторыми из них, несмотря на трудности и расстояния, я до сих пор сохраняю дружеские отношения. С некоторыми связь прервалась, но я не могу назвать ни одного своего одноклассника, о котором бы мне хотелось сказать хоть одно дурное слово. Я думал, что ко всему готов, но когда мне стало ясно, что моих близких уничтожили никакие не немцы. Чуть ли не те же самые люди, которые если сами не убивали, то грабили имущество, брошенное уехавшими и оставленное убитыми, с величайшим удовольствием рассказывали нам о ток, как это все происходило.

Буквально на второй день после прихода немцев моего дедушку, моего дядю, его жену и детей увели и где-то расстреляли. И те, которые вели (как я понимаю), пришли не из Львова и не с Карпатских гор. И даже не с каких-то отдаленных улиц города Житомира.

Я уже говорил, что семья Корпелюков, в которой я чувствовал себя как дома, принимала в этом активное участие. Потом они ушли с немцами и пропали, больше о них ничего не слышали.

Вроде бы все, что я знал, меня к этому готовило. Ведь информация шла, те же самые раненые мне об этом рассказывали, да и официальные средства массовой информации до поры до времени кое-что на эту тему давали. Но одно дело, когда об этом знаешь вообще, а другое - когда узнаешь о конкретных людях - и о тех, которых убили, и о тех, которые убивали.

В лице дедушки я видел некую связь времен, мне это было совершенно понятно даже тогда. Он был небольшого роста, очень сухощавый, страшный курильщик. Последний раз он бросил курить после того, как уснул с папиросой и поджог подушку. Он сказал: Юра, видно, я постарел. Мне пора бросить курить". Бабушки уже не было, он жил с семьей младшего сына, они впятером жили в двух комнатах.

Мне 65, почти 66 лет. Я ухожу из совершенно другого мира, чем тот, в который я пришел. Это другой мир, другая ментальность, другие нравы, образ жизни, другие жизненные стандарты. Что такое 65 лет в истории? Это миг, это мгновение. И вот когда я сравниваю мир, в котором жил в детстве, с миром, в котором я пребываю сейчас, я четко понимаю, что это два совершенно разных мира, во всех отношениях.

Дедушка мне кое-что рассказывал о себе. Это же был хасидский край. Он и его семья были одной из немногих семей, Которые не пошли за хасидами. Он никогда мне не говорил, почему, наверное, он это застал как готовый выбор старших и не сильно задумывался. Он рассказывал о том, как в их местечко приезжал цадик, творил чудеса. Правоверные, то есть не хасиды, не хотели конфликтовать с большинством, но дистанцировались от всех этих церемоний. Правда, когда начинался сбор денег на цадика,- давали какие-то копейки, исходя, видно, из того, что "худой мир лучше доброй ссоры".

Деда звали Моисей, был он человеком относительно свободомыслящий, Он с хохотом рассказывал, как его еще мальчишкой поймали, когда он курил в субботу. "В субботу меня, естественно, никто и пальцем не тронул, но в воскресенье мне дали такую лупку, которую я помню и по сей день. Взволновало не то, что он курил, а то, что он курил в субботу. Он к этому относился юмористически, как к совершенно явному предрассудку. Внешность его была явно неортодоксальная. Он подстригал СБОЮ небольшую бородку, не носил пейсы, я не помню его (кроме как на праздниках) в кипе. Он предпочитал, конечно, ходить в головном уборе, но, приходя к нам, он снимал шапку и был с голой головой.

Так что для своего возраста он был человеком достаточно свободомыслящим. У него было четверо сыновей и дочь. Из четверых сыновей один умер в 18-ом году от знаменитой эпидемии "испанки", которая, говорят, унесла больше жизней, чем Первая мировая война. Ушер был младший, его убили немцы, мой отец умер, а старший его сын, юрист, Лев Майер, прожил 70 лет. Последние годы жил в Вильнюсе, работал в прокуратуре - беспартийным.

Его дочь прожила долгую жизнь, 87 лет. С шестнадцатилетнего возраста она страдала тяжелейшей бронхиальной астмой, с этой астмой она пошла добровольно на войну (она фельдшер по образованию), будучи уже немолодой женщиной. Была главной медсестрой медсанбата, награждена орденом Красной звезды. Окончила она свою жизнь здесь, в Вильнюсе, за все свои заслуги получала сорокапятирублевую пенсию. Незадолго до смерти она мне пожаловалась: "У меня было четыре брата, четыре здоровых мужика. Ни одного нет в живых. А я, больная женщина, все тяну. Когда к отцу приходили друзья - слыша, как я задыхаюсь от астмы, они говорили: "Она долго не протянет. При мне говорили".

В отличие от большинства людей "книжного" типа, я никогда не покушался писать стихи - за одним исключением, эти стихи пришли как-то сами, я пытался передать чувства человека, который вернулся в родные места и узнал, как погибли все его близкие. Это были очень плохие стихи, я их уничтожил, скажу одно; видимо, если я совершил столь не характерный для меня поступок, попытался что-то срифмовать, значит, это меня очень сильно задело.

Мама стала искать своих сестер. Ей рассказали, что ее племянник, мой двоюродный брат, ему было лет 15, когда его вели на расстрел, схватил младшего братишку и убежал в лес, где несколько дней скрывался, пока местные жители не изловили его и не отдали на смерть.

Вернувшись домой, мы не нашли могилу отца. Все огромное житомирское еврейское кладбище было снесено с лица земли. Неужели этим стали бы заниматься немцы? У них что3 других забот не было? Стали бы они посылать своих солдат сносить памятники. Немцы пришли сюда, чтобы воевать. Для нас это было страшной травмой. Я это воспринимал как данность.

Меня поразил не этот факт, а то, что речь шла о близких людях. Не вообще о жертвах, а о близких. Не вообще об убийцах, а о людях, которые ходят среди нас. Когда-то был такой фильм - "Убийца среди нас". Я его видел несколько раз. Он очень хорошо передавал мое состояние. Я шел, смотрел на людей и думал: "А может быть, он убивал?"

В школе я не сталкивался с антисемитизмом ни на каком уровне, в конце концов я окончил школу с золотой медалью. Меня очень легко могли оставить и без медали - это никому Б голову не пришло, все было по-честному. А ведь я даже комсомольцем не был. Я могу гордиться тем, что в школе ко мне хорошо относились. Тогда были такие "учкомы" - ученические комитеты, независимые от комсомольских. В десятом классе я был председателем этого ученического комитета, не будучи комсомольцем. По этой части за меня взялись уже в университете, так мне уже некуда было деваться.

Если в тон окружении я ни с чем таким не сталкивался, то в ближайшем окружении. Наша еврейская улица перестала быть еврейской, там очень сильно поубавилось евреев и сильно добавилось неевреев. Там я сталкивался с открытым антисемитизмом. Это было, как везде это бывает - выкрики, правда, до рукоприкладства дело не доходило, но это потому, что я был уже не один.

Для нас даже мысль о том, чтобы поехать в Израиль, была столь же нереальной, как полет на Марс. Для нас не было секрета, что есть бывшие польские евреи, для которых существует такая возможность. Но к нам, советским, это отношения не имело. Если бы кто-нибудь посмел заикнуться о чем-то подобном, его ждала бы тюрьма. В то время уже начался крестовый поход против евреев, открытый поход.

Я не разделяю той точки зрения, что государственный антисемитизм родился после войны, это чушь. Антисемитизм в Советском Союзе просуществовал ровно столько, сколько просуществовала советская власть. Другое дело, что он был менее или более интенсивным. Какой-то остряк сказал* пока евреи умели разводить скот, а египтяне не умели, евреям Б Египте жилось неплохо. Но когда египтяне сами научились разводить скот, евреев приставили строить пирамиды. Эта история повторялась неизменно во всех странах. Пока евреи были нужны для неких целей этого режима, их еще терпели. Но когда режим вырастил собственные кадры, нужды терпеть евреев больше не было.

Уже в эти годы (в 47-ом, 48-ом) бала совершенно очевидна антисемитская направленность всех проводившихся идеологических кампаний, я не говорю о начавшемся несколько позже "деле врачей" - но, скажем, кампания по борьбе с космополитизмом, а еще раньше - знаменитая "биологическая" кампания".

Не могу не вспомнить один эпизод, думаю, что он представляет определенный интерес, чтобы прояснить систему моего мышления. С уже неоднократно мной упомянутым Фимой Горенштейном мы с большим озлоблением обсуждали вопрос о биологической дискуссии 48-го года. Мы были уже студентами первого курса. Что нас особенно выводило из равновесия, так это аргумент, выдвинутый Лысенко: "Ну что вы со мной спорите, когда мой доклад апробирован ЦК ВКП(б)?" Ну что это за довод в научной дискуссии? Этот разговор слушала тетя Фимы Горенштейна, которая провела десять лет в лагерях, поскольку была старой коммунисткой; потом - в бессрочной ссылке. Только с трудом получили разрешение на недельку навестить сестру в Житомире. Она пришла в ярость: "Мальчишки, да как вы смеете говорить на такие темы! Да если бы верх взял не Лысенко, а Шмальгаузен, вы были бы на стороне Лысенко!" А я говорю: "Точно. Если бы Шмальгаузен пользовался такими доводами, которыми пользуется Лысенко, я был бы за Лысенко. Я не берусь судить, кто тан прав, а кто нет, я не биолог. Но вот о чем я берусь судить твердо, это что ссылки на политический авторитет не должны играть роли в научных дискуссиях". Теперь я задним числом горжусь тем, что не дал себя обойти.

Все это настраивало очень мрачно, но еще мрачнее было то, что не предвиделось никакого выхода. Обстановка развивались в направлении от плохого к худшему. После 50-го года я вдруг почувствовал, что на меня опять накатывают те же приступы паники, которые погнали меня бежать в 41-ом году. Я ведь многого тогда не знал - о готовящихся планах поголовной депортации я узнал гораздо позже. Этот вопрос был не только решен, но и находился в стадии технической подготовки. Все указывало на то, что события идут в этом направлении каждый новый штрих, каждый поворот приближал именно к этому концу. Предвидеть, что наш вождь и учитель, наш корифей языкознания откинет лапки в решающий момент, я, конечно, не мог.

 

 

2 кассета, сторона B

 

К концу 40-ых - началу 50-ых годов я начал снова чувствовать себя так, как чувствовал себя в конце июня 41-го года, т.е. было ужасное ощущение надвигающейся катастрофы. Если в 41-ом году еще было куда бежать, то на сей раз бежать было некуда. От этой безысходности становилось еще страшнее.

В 47-ом году я окончил школу с золотой медалью, мне это удалось благодаря упорному труду и хорошим учителям. За два года я прошел шестилетнюю школьную программу, с пятого по десятый класс. Для меня вопрос о золотой медали был вопросом поступления в вуз, потому что я очень четко себе представлял, что на конкурсной основе всегда найдутся способы от меня избавиться, в те годы уже было очень модно избавляться от евреев, по крайней мере, на престижных факультетах.

Мне трудно объяснить, почему я выбрал юридический факультет, это как-то слабо вяжется со всем тем, что я рассказывал до сих пор. Единственное, что я могу сказать в объяснение, это наблюдения, сделанные не мною, а совсем другим человеком. Мне это объяснение кажется верным.

После каждого великого потрясения у людей появляется тяга к порядку, к закону. И как следствие этой тяги резко возрастает интерес к юридическому образованию. В отличие от многих людей, поступавших со мной на юрфак, никогда не видел себя ни Шерлоком Холмсом, ни сверхпроницательным следователем, ни судьей, ни прокурором. Я видел свое будущее в такой мирной сфере, какой является гражданское право.

0пределенную роль здесь сыграл мой дядя, старший брат моего отца, который, будучи беспартийным человеком, всю жизнь проработал в прокуратуре, занимал высокие посты. Он был начальником отдела гражданских дел в прокуратуре Украины, как ни странно, пережил все эти годы, пережил потому, наверное, что он беспартийный. Другого объяснения тому, что он уцелел, подобрать невозможно. Если бы он был членом партии, то он бы, конечно, 37-го года не пережил.

С годами он стал с охотой рассказывать мне о старых временах - он много повидал и многое знал. Его рассказы о старых товарищах, как правило, заканчивались одной фразой: "А в 37-ом году его расстреляли".

Отчасти из-за него я рвался в Вильнюс. После войны ему отказали в работе на Украине, но, поскольку он был в системе прокуратуры человеком достаточно заметным, его уговорили поехать в Вильнюс, где он тоже занимал пост начальника отдела гражданских дел Литвы, где-то до 58-го года. Потом уже определенную роль сыграло то, что он был очень дружен с Руденко, который в 53-ем году стал Генеральным Прокурором Союза. Как ни странно, Руденко "держал над ним свою руку", не давал обижать старого товарища, выхлопотал ему персональную пенсию, персональный оклад и все такое. Последние два года дядя уже не был начальником отдела гражданских дел, работал просто прокурором отдела. В 60-ом году он ушел на пенсию, как все очень деятельные люди, он прервал работу почти мгновенно, как я сейчас понимаю, он не мог позволить се6е перестать ра6отать.

Кстати, сам он меня чуть ли не со слезами умоляя не поступать на юридический факультет. Он говорил, что это не занятие для советского еврея - "ничего хорошего тебя на этом поприще ждать не может". Мало того, он специально приехал в Киев, где я оформил документы, потащил меня к своим старым товарищам в прокуратуру, каждый из них в отдельности уговаривал меня не поступать на юрфак.

Объяснить свое решение я могу только такой совершенно иррациональной фразой - бес обуял меня, какой-то дух юношеского противоречия. Причем я как-то совершенно не представлял себе свое послеуниверситетское 6удущее. Во мне теплилась какая-то смутная надежда, что мне удастся пойти по научной стезе - такая перспектива меня очень сильно привлекала. Во-первых, потому, что сам круг этих вопросов был для меня очень интересен, во-вторых, научные исследования - область совершенно далекая оттого, что тогда называлось правосудием, что заранее смывало с меня все возможные грехи.

Наверное, эта искра надежды теплилась потому, что я так здорово справился со школьным барьером, может, это была юношеская самонадеянность, но шансы были. Мои шансы были не так уж беспочвенны, я являю собой не такой уж частый пример человека, который за пять лет учебы в университете не получил ни одной четверки, и это на Украине, где такой антисемитизм. Притом мы сдавали невероятное количество экзаменов.

У нас в школе немецкий язык преподавал чудесный человек, кстати, он был по национальности литовец, правда, абсолютно обрусевший. Он как-то объяснил нам психологию учителя. Он сказал: "Если вы знаете очень хорошо, то самый враждебный учитель может преступить законы совести и поставить вам четверку. Если он вас ненавидит как лютого врага, он может дорисовать минус, но тройку он зам все равно не поставит". Я, по-видимому, знал чуть больше, чем на пятерку, поэтому после всех снижений в осадок выпадала все-таки отличная отметка.

 

У нас не все было так уж плохо, хотя факультет был очень слабый, за все годы моей учебы я могу назвать всего четыре-пять лекторов, которых я могу вспомнить как действительно достойных сего высокого предназначения.

Когда я поступал, конкурс был чудовищный, не забывайте, в 47-ом году преимущество имели люди, вернувшиеся с фронта. У нас на Факультете сначала учились 110 человек, из них вчерашних школьников (таких, как я) было всего человек 15. Остальные все были фронтовики.

 

Мама очень хотела, чтобы я поступил на медицину. Меня к этому не сильно тянуло, но мама стала напирать, говоря, что я остаюсь между двух стульев - не поступлю ни туда, ни сюда. Я стал отговариваться, что на медицину уже поздно, и тут мама предприняла демарш, которого я от нее не ожидал - оказывается, я ее просто недооценивал.

Как я рассказывал, она была главным педиатром области. Оказалось, что женщина, которая часто бывала у нас в доме, такая милая и энергичная. Я знал, что она главный педиатр Украины, но я не знал, что она еще депутат Верховного Совета, член ЦК КПУ и т.д. На эту тему никогда разговоров не было, я просто знал, что она намина приятельница.

Мама сказала: "Пойди к ней, она тебе поможет". Я пошел к ней, все выложил как на духу, она при мне подняла трубку, позвонила ректору мединститута и сказала: "Тут сейчас придет такой хлопец, возьмите у него документы". Я слышу, как он отвечает: "У меня уже прием закрыт". А она говорит: "Слушайте, если я вас один раз в три года попросила, вы не должны мне отказывать". И он ответил: "Ладно, пусть придет".

И вот я отправился в университет за своими документами и вместо документов увидел на доске объявление, что я зачислен. Медалисты тогда не сдавали ничего, это был конкурс документов.

Я не жалею, что не поступил на медицину, хотя я четко знаю, чем бы занимался - я был бы психиатром. Это единственная область медицины, которая меня по-настоящему интересовала. Уже работая в области криминологии, я много читал на эту тему, и по сегодняшний день я говорю своим студентам: "Ребята, судебная психиатрия - это то, что должно вас по-настоящему интересовать". Это действительно очень интересная область, причем, интересная и потому, что психиатры еще делают первые шаги к тому, чтобы лечить людей. Если считать, что современная хирургия находится в конце 20-го века, то современную психиатрию можно оценить как находящуюся в конце 17-го века.

Наверное, проще резать то, что видишь (хотя и это очень непросто), чем работать с тем, чего не видишь, и даже если что-то понимаешь, то не всегда способен выразить в каких-то определенных словах.

 

Так вот, я поступил. Евреев было не так уж мало, человек 10-12 бы набралось. Кстати, на следующих курсах число евреев постепенно уменьшалось.

У нас были и преподаватели-евреи. У нас был доцент Враймин, в дальнейшей профессор, очень уважаемый на Украине до конца своей жизни человек, Уголовный процесс читал доцент Гельман, которого потом выжили из университета. У нас был блистательный профессор цивилистики, Семен Иванович Ланхоф, это личность высшего класса, автор великолепного украинского учебника по римскому праву. Его потом тоже выжили из университета, но он получил кафедру гражданского права в Финансово-экономическом институте, дожил до очень глубокой старости. Гражданский процесс нам читал доцент Штудин, вот вам еще четвертый еврей.

Процесс вытеснения евреев шел мирно, постепенно, но в целом уровень преподавания в университете был достаточно низким, это даже по моим тогдашним представлениям. Винить в этом преподавателей нельзя. Если подумать, какому чудовищному давлению подвергался тогда преподавательский состав, то могло быть еще хуже, чем было.

По-настоящему за душу меня не брало ничто из того, что там преподавалось. Мои мечты о юридическом образовании как об универсальном не сбылись. Ведь право меня интересовало не как один из социальных институтов, а как некий путь к познанию общих закономерностей, которые управляют обществом, пониманию природы человеческого поведения. В этом плане все было очень жалким, да иначе в то время и быть не могло. Мне иногда кажется, что уровень преподавания мог бы быть выше с теми же преподавателями, ко в более благоприятных условиях.

 

Не могу пожаловаться на свои студенческие годы. Как и большинство студентов, мы были достаточно голодными и бесприютными. Маме было очень трудно меня поддерживать, особенно в первые годы. Позднее, когда она стала главным специалистом области, стало чуть легче. Я тоже вертелся, искал себе разные заработки, но не очень их находил. Если бы у меня в руках было какое-нибудь ремесло, как у моего земляка и старшего товарища Ромки Чернина, который по отцу был бывшим электриком, потом вернулся с фронта, поступил в автодорожный институт. Он просто ходил по квартирам и предлагал чинить электроприборы и таким способом совсем неплохо зарабатывал себе на жизнь.

Но молодость есть молодость, а студент есть студент, с другой стороны - было очень весело. Были близкие друзья, были целые компании однокурсников, с которыми я чувствовал себя хорошо и был желанным членом этих компаний.

В компании я никогда не "отсиживался в тылу", может быть, в силу присущего мне природного нахальства. Хочу подчеркнуть еще вот что. Я довольно выгодно отличался от большинства людей, с которыми общался, в смысле эрудированности, поэтому из общения со мной извлекали некоторую пользу.

И - эта радость молодости, эта беззаботность, поел, не поел - неважно.

 

С мечтами о тон, что я каким-то образом зацеплюсь за науку, я расстался почти мгновенно. Было совершенно очевидно, что лицам еврейской национальности доступ в науку закрыт наглухо. Этого даже не пытались скрывать. А когда пошли одна за другой все эти кампании. Чего стоила кампания по борьбе с космополитизмом, с этим раскрыванием псевдонимов! Все становилось ясно.

Даже на нашем курсе произошел ряд событий, которые тогда казались катастрофой. Ясно говорили, что рассчитывать нам, евреям, не на что, во всяком случае, в той ситуации, а надежды на то, что ситуация изменится, не было. Ситуация если и менялась, то только от плохого к худшему.

Путь назад был отрезан. Что же было делать - бросать все и начинать все сначала? Глупо. И я продолжал тянуть, зачастую очень формально. Сдача экзамена превратилась для меня в некую разновидность спорта - я опережал экзаменатора, я всегда знал, что им надо и как. Я выдавал им ту самую порцию, о которой они мечтали, и мы оставались взаимно довольными друг другом. Это относится, конечно, не ко всем экзаменаторам. Были люди, которые относились к своим обязанностям серьезно, и к их дисциплинам я относился серьезно.

Наряду с ощущением надвигающейся катастрофы угнетала бесперспективность. Ну получу я этот красный диплом - что это мне даст, какие перспективы передо мной откроет?

В душе я люто завидовал тем, кто не родился в этой стране, тем, кому каким-то чудом удалось из нее вырваться. Но для меня это было пустыми мечтами, а мало ли о чем можно мечтать? Можно мечтать наткнуться на закопанный в землю клад стоимостью 10 млн. долларов.

Все эти переживания еще больше заостряли мой интерес к еврейскому вопросу. Я отчетливо понимал, что мои проблемы - это проблемы еврейского народа, проблемы человека, принадлежащего к этому народу. Каких-то особенных, своих проблем здесь не было. Ко мне лично никто не имел никаких претензий, более того, даже самые закоренелые антисемиты нашего курса не делали мне никакого вреда по одной простой причине - я не представлял для них опасности. Они где-то на третьем курсе уже распределили между собой все места в аспирантуре, и что им было ко мне цепляться, если я им не мешал? Друг друга они уничтожали беспощадно, они могли стереть с лица земли каждого, в ком усматривали хоть малейшую угрозу для себя.

Я же был для них безопасен, значит, на меня не следовало тратить времени. Когда администрация деканата много лет спустя выдала мне мою характеристику (от комсомольской организации), я был потрясен. Это была очень приличная характеристика, обо мне там не было худого слова. А зачем топить Блувштейна, если он и так лежит на дне? Не было смысла. Вот так развивалась ситуация.

Скажу для сравнения, что мой соученик, украинец, фронтовик, капитан, военный разведчик, очень способный человек, не пришелся ко двору. Знаете, какую работу дали ему по окончании университета? Сельского нотариуса в Ровенской области. Но он, правда, приехав туда сельским нотариусом, уехал вторым секретарем обкома партии. Потом он три года был редактором журнала "Коммунист Украины" кандидатом Философских наук.

Вообще, с моего курса вышло больше кандидатов и докторов разных других наук, чем юридических: философы, экономисты, историки, я один, кажется, стал доктором юридических наук. Это мы выяснили, собравшись в Киеве в 1977-ом году на двадцатипятилетние окончания университета. Выявилась такая странная закономерность: кандидатов юридических наук довольно много, а вот доктор - я один.

 

Самое страшное, что произошло со мной за послевоенные годы то, что все эти потрясения привили мне очень большую дозу фатализма - "как ни вертись, а ты не хозяин своей судьбы, все решится без тебя, помимо тебя и независимо от того, чего ты хочешь или не хочешь". Этот фатализм очень сильно вредил мне в последующем. Оказалось, что это такая поганая болезнь, которой очень легко заболеть, но от которой очень трудно излечиться.

Осознал это я гораздо позже, когда появились первые проблески, что можно взять судьбу в свои руки, самому что-то решать. Оказалось, вдруг, к моему глубокому стыду, что я к этому не готов, что я слишком привык двигаться в русле обстоятельств.

Возможно, это сыграло в моей последующей судьбе даже решающую роль. Не хочу себя оправдывать, я должен был преодолеть это. Но я, видимо, не сумел себе вовремя поставить диагноз, я схватился, когда было уже поздно. Моменты для принятия решений были уже упущены. Мне было уже за тридцать.

Так что печать, которую на меня наложило это время, я ощущаю до сих пор. В ситуации принятия очень ответственных решений своей собственной судьбы я зачастую оказывался не на высоте. Будучи теоретически горячим радетелем свободы, на практике я вел себя как несвободный человек, я предпочитал, что6ы обстоятельства принимали решения за меня. Это самое страшное в моей жизни, о чем я больше всего сожалею. Я могу это объяснить, ведь то, о чем я рассказывал до сих пор, объясняет это, но не оправдывает.

Не оправдывает по той простой причине, что человек должен преодолевать обстоятельства. Забегу вперед и расскажу об одном эпизоде из своей жизни.

Наукой я занялся под сильным влиянием своего друга, замечательного ученого Ефрема Майминаса. Он уже многие годы живет в Москве, хотя по происхождению отсюда. Он известный ученый, экономист, один из ведущих в мире специалистов по математическим экономическим моделям. Человек огромной эрудиции и большого ума.

Получилось так. Я уже начал работать над диссертацией, когда он как раз перебрался в Москву. Приехав повидаться со мной, он начал расспрашивать меня: "Как у тебя дела с диссертацией?" Я начал ему бодро рассказывать, что я сделал то, сделал это. Он говорит: "Позволь, это было сделано еще до моего отъезда! Что ты сделал за время моего отсутствия?" Я начал ему объяснять, какие у меня были причины, он слушал с большой неохотой и сказал: "Я тебя об этом не спрашиваю, я спрашиваю тебя, что ты сделал по работе?"

Мне 6ыло хорошо за тридцать, когда произошел этот разговор. Я понял, что это все мои проблемы, они всегда есть и всегда будут. Но если за что-нибудь берешься - то уже делай. Если что-нибудь счел нужным решать, то решай, принимай на себя ответственность и не ссылайся ни на что. Поэтому я критически оценил свое поведение.

 

Осталось рассказать, как я окончил университет и как меня распределили учителем истории в одну из сельских средних школ Пасовского района Киевской области. Я отказался подписывать это назначение, и тут мне помогли. Помог мой дядя из Вильнюса. На меня пришла заявка из Вильнюсского филиала ВЮЗИ - Всесоюзного юридического заочного института. Меня гут же с удовольствием оформили, чтобы я исчез с глаз и не мешал нормальному пищеварению комиссии по распределению.

Так я попал в Вильнюс. Признаться, мне очень хотелось уехать с Украины, пешком ушел бы, потому что я не вполне справедливо полагал, что Украина - главный очаг советского антисемитизма. Дальнейшая жизнь показала, что я ошибался - корни росли не на украинской почве.

По приезде в Вильнюс я 6ыл неприятно ошарашен. 3а то время, что я ехал, филиал ВЮЗИ был ликвидирован, студенты переведены в университет, куда меня, конечно, брать никто не собирался. Какое-то недолгое время я проболтался, поработал юрисконсультом на меховой фабрике, а потом мне подвернулась очень интересная работа. Меня взяли в горисполком юрисконсультом, потом даже произвели в старшие консультанты, придумали такую должность, чтобы немножко добавить мне зарплату. Моя первая зарплата была 690 рублей, даже по тем временам это были жалкие гроши. Я проработал там почти восемь лет и вспоминаю об этой работе с удовольствием. Это было такое место, где я как-то срезу вошел в жизнь не только города, но и Литвы. Там мне стало ясно, что без языка я всегда буду человеком второго сорта, и я начал учить язык. Не могу тут не вспомнить добрым словом ныне здравствующую Шабадене, свою учительницу, которая мне очень помогла. Когда я начал учить язык, я полгода читал все только по-литовски. Не помню уже, кто дал мне совершенно гениальный совет, как учить язык. Читать тексты на этом языке надо без словаря, потому что чтение со словарем утомляет. Стремиться не к тому, чтобы понять каждое слово, а уловить смысл хотя бы страницы, абзаца, фразы. Слова придут потом, потому что те же самые слова повторяются в разных сочетаниях. Это неоценимый совет, которым я охотно делюсь.

Меня очень поддержало мое окружение на работе. Оно не было монолитно литовским, но в большинстве своем литовским, оно отнеслось ко мне с пониманием и симпатией. Словом, этот барьер я взял,

Я очень тепло вспоминаю свои годы в исполкоме. Это была неоценимая школа знакомства со страной и с людьми. Сам характер ра6оты ориентировал человека в самых разных направлениях. Я приобрел там разные знания, которые, если бы я работал в другом месте, я бы вряд ли приобрел.

Самое интересное - мое вхождение в здешнюю еврейскую среду. Здесь я увидел то, о чем не всегда осознанно, может быть, мечтал. Я увидел людей, своих сверстников, которые не чувствовали никакого дискомфорта по поводу своего еврейства. Так и было. И мое еврейство казалось мне вполне органичным.

Большинство из моих вильнюсских друзей живы-здоровы, почти все они в Израиле. По мере возможностей мы поддерживаем дружеские отношения, они бывают здесь, сейчас это стало проще. Помню, когда мы их провожали, мы каждого из них провожали так, как провожают покойника. Все, никогда больше не увидимся. Какая была радость, когда все поменялось и появилась возможность восстановить те контакты! Но мы никогда друг о друге не забывали.

Наверное, на своих новых друзей я произвел сильное впечатление. Начал с того, что разъяснил им, что молодое поколение интересуют только два вопроса - национальный и половой. Все остальные вопросы интересуют молодое поколение в гораздо меньшей степени. Благодаря этому афоризму они углядели во мне в доску своего человека, и дальнейшее сближение было делом просто технически формальным. Мы углядели друг в друге своих.

Поначалу я тосковал в Вильнюсе, пока не обзавелся окружением, В огромном Киеве, городе миллионном, у меня была своя экологическая ниша, где меня воспринимали своим. Стоило мне появиться в определенных местах города и в определенное время, чтобы знать, что здесь я встречу кучу своих приятелей. Для меня, человека общительного, вопрос дружеских связей всегда имел очень большое значение, и сейчас имеет, на старости лет. Было очень тоскливо, но когда появилась эта новая среда, я воспрял духом и для меня началась другая жизнь.

 

Я живу в Вильнюсе почти 43 года, это - более двух третей всей моей жизни. Я приехал в 23 года. И не только самая продолжительная, но и самая интересная часть моей жизни прошла здесь, в Вильнюсе.

Вспоминаю первый период моей жизни, который прошел в других местах. Он представляется мне каким-то не совсем реальным, хотя я четко понимаю, что это моя жизнь. Двенадцать лет я прожил в Житомире, потом судьба закинула меня на Южный Урал на четыре года, потом я на два года вернулся в Житомир, потом я на пять лет уехал в Киев. Эти первые 23 года своей жизни я все время перемещался, носился взад-вперед. Я нигде не мог по-настоящему пустить корни.

По-настоящему я пустил корни только здесь, в Литве. Бывают такие случаи, когда мне начинают объяснять, что ты, мол, нездешний, а мы здешние. Я тогда говорю, что всех евреев можно разделить и по другим принципам, например, на второэтажных и третьеэтажных, или на жирмунских и антокольских. У нас было две компании, дружественно конкурирующих, одну звали "Центр", а вторую "Зверинец". Так тоже можно делить, я ничего не инею против такого деления. Просто не вижу в этом отчетливого смысла, поэтому я даже не обижаюсь, когда мне так говорят, просто молчу. Все это носят в себе подспудное желание доказать, что "я вот лучше тебя, ты в этом лучше, но зато я местный, а ты 43 года назад сюда откуда-то приехал. Бог с ними - если у человека нет другого способа самоутверждения, зачем его обижать? Пусть самоутверждается так, мне это не мешает.

Мне ясно одно: свою жизнь я связал с той частью еврейства, которая пребывает на территории Литвы. Я об этом не жалею, прежде всего потому, что Литва была одним из немногих, а может быть, и единственным очагом в Советском Союзе, где, несмотря ни на что, продолжала теплиться еврейская жизнь. Полуподпольно, не совсем легально, но она все-таки теплилась, все время что-нибудь происходило на "еврейской улице". В то время как в Киеве, где жило чуть ли не четверть миллиона евреев, в Москве - 200 тысяч, ничего подобного десятилетиями не наблюдалось.

Объяснение этого феномена я вижу не столько в литовских евреях, сколько в отношении к этому литовцев. Для литовца еврей, который считает себя евреем, да еще, божьей помощью, говорит по-еврейски, понятен. Он его может не любить, может даже его ненавидеть. Но он его понимает: "я литовец, он - еврей, я говорю по-литовски, он - по-еврейски". Каждый при своем. Но когда он видит еврея, который говорит по-русски, то даже самый филосемитски ориентированный литовец начинает шевелить ушами. Я цитировал Жаботинского об отношении украинской интеллигенции к еврейскому русификаторству? То, что так ушло в далекое историческое прошлое, в Литве происходило и происходит на моих глазах.

Вот это, может быть, даже неосознанное желание отделить еврея от этого русского напора, который вот-вот готов был поглотить собой Литву - литовскую культуру, литовский язык, литовскую историю - оно, по-видимому, стимулировало достаточно толерантное отношение к еврейской жизни. Даже вопреки всем установкам из Центра, всем запрещениям, на это старались смотреть сквозь пальцы. Естественно, насколько это было возможно.

Я совсем не хочу идеализировать положение в Литве и отношение к евреям, но я с трудом представляю себе двух евреев, которые стоят на Крещатике, скажем, в 58-ом году и разговаривают по-еврейски.

 

 

 

3 кассета, сторона A

 

То, что было бы невероятно на Украине, в Вильнюсе было повседневной реальностью. Я с удовольствием и с изумленней наблюдал, что евреи в общественных местах совершенно открыто говорят по-еврейски, и это не вызывает никакой реакции у окружающих - это рассматривается как нечто вполне естественное.

Это было для меня очень милым, несколько неожиданным открытием. Эти наблюдения активизировали те мои еврейские чувства, которые всегда были очень сильны в моей душе.

Я далек от мысли идеализировать ситуацию в Литве и в те годы, и ранее, и в настоящее время. Никто из нас, наверное, не может забыть о том, что именно Литва была одним из оккупированных немцами государств, где пролилось невероятное количество еврейской крови, и это чудовищное кровопролитие явилось следствием не только установки нацистов, но и отношения значительной части местного населения к евреям.

Вот такой парадокс. С одной сторона - воинствующий антисемитизм, массовые убийства, с другой - понимание национальных чувств другого народа. Литовец должен быть литовцем, поляк должен быть поляком, русский должен быть русским, и еврей должен быть евреем, Раз он уже еврей, то пусть лучше он будет евреем, чем выдает себя за кого-нибудь другого.

 

Я проработал в горисполкоме достаточно долго почти восемь лет, и почувствовал, что мне это неинтересно. Все, что я мог там узнать, я узнал, чему мог научиться - научился. Я ощущал в себе некий запас невостребованных возможностей.

В течение первого года своего пребывания в Вильнюсе я плотно вошел в еврейскую среду - в среду своих сверстников, а среду людей, которые по всем параметрам были мне очень близки, и, как понимаю, я им тоже был близок. Слава Богу, большинства из них здравствует по сей день, правда, не здесь, а в Израиле. Наши отношения, завязавшиеся более сорока лет назад, за эти годы не только не прервались, но и развились, укрепились.

Я хотел бы сказать о нескольких людях, которые сильно на меня повлияли и с которыми у меня сложились особенно близкие отношения.

Начну со своего близкого друга Ильи Ступеля. Он известный кардиолог, профессор, доктор медицины, живет в Израиле. Мы с ним даже не то чтобы сверстники - он родился 20 июня 1929 года, я - 21 июня 1929 года, мы с ним как братья-близнецы. И он, и его жена, и их дети для меня ближе родственников. С их стороны, полагаю, такие же чувства.

Очень тесно я дружил и дружу с Даней Блюдзом. Он сын известного в Литве еврейского общественного деятеля, доктора Блюдза, ныне покойного, который очень много сделал для организации медицинской помощи евреям - был председателем Литовского отделения Общества здравоохранения евреев, создавал первую школу медсестер, приложил массу усилий для спасение еврейских беженцев из Польши в годы Второй мировой войны - словом, очень заслуженный человек.

По его стопам пошел и мой друг Даня. Он юрист, тоже уже иного лет Б Израиле, долгое время работал в "Сохнуте" на руководящих должностях. Сейчас он - референт министра здравоохранения по о6служиванию новых эмигрантов-медиков.

Еще хочу вспомнить Матвея Портного, скончавшегося почти тридцать лет назад, человека очень непростой судьбы. Он вообще-то выходец из Литвы, но его отец имел некое отношение к подпольной деятельности, эмигрировал в Союз, и Матвей детство провел в Минске, где учился в еврейской школе. Как раз накануне войны он окончил исторический факультет Московского университета.

Это был человек необыкновенной о6разованности, эрудит в лучшем смысле этого слова. Жизнь очень жестоко с ним поступила. Во время войны он был в армии, позднее, после войны, его под совершенно надуманным предлогом не только уволили из армии, но и исключили из партии, выгнали с "волчьим билетом", Он с семьей приехал сюда (здесь уже жили его родители). Был сельским учителем, работал в разных мелких изданиях. В общем, до конца своих дней он так и не нашел своего места.

Общение с ним для меня было праздником, но, к сожалению, он умер совсем молодым, в сорок шесть лет.

Он представлял собой современную разновидность того, что на еврейском языке принято называть "йешива-бохер". Он был "книжным человеком" в самом лучшем смысле этого слова. Когда я с ним говорил о том, что его судьба не очень удалась - а к чему бы он стремился? - он сказал, что предел его мечтаний - работать кем-нибудь, скажем, библиографом, в какой-нибудь очень большой и очень хорошей библиотеке.

Он жил книгой, и книга жила в нем. Но это не значит, что он не видел окружающего мира, не понимал его - наоборот, он был очень трезвомыслящим человеком.

Он знал много языков. Иногда один мелкий штрих вдруг расцвечивает образ человека совершенно неожиданными красками. Я вспомнил один эпизод. Когда Матвей работал где-то сельским учителей, ему приходилось ездить туда автобусом. Автобуса надо было долго ждать, и, чтобы скоротать ожидание, он придумывал себе разные развлечения. Однажды, развлечения ради, он перевел на идиш песню "Эх, хорошо весной на Волге". Я плохо знаю идиш, но, тем не менее, могу засвидетельствовать, что это был потрясающий, абсолютно четкий и очень симпатичный перевод. Казалось бы, где вечера на Волге и где язык идиш? Но у талантливого человека даже это получалось.

Жил он скверно, и женой и двумя детьми ютился в квартирке на ул. Тилто, в старом доме, под крышей, куда вела лестница с сомнительными перилами. Сейчас там живет его вдова Натана. Квартира была чужая, потом каким-то образом ее все-таки закрепили за ним. Зарабатывал он гроши. Жена его работала машинисткой в редакции (она, кстати, очень образованная женщина), зарабатывала тоже гроши. В общем, всю жизнь перебивались с хлеба на квас.

Он был российским интеллигентом, это черта российского интеллигента - трудности он переносил достаточно стоически, и тот душевный комфорт, который ему доставляла его интеллектуальная жизнь, как-то компенсировал большую часть трудностей материальной жизни.

Я вспомнил только троих своих друзей, хотя на самом деле их было гораздо больше. Это были очень разные люди. Скажем, Лева Давимас. Он 22-го года рождения, старше меня, родился в крохотном местечке Вабальнинкас, это почти на латышской границе. Окончил в Паневежисе ивритскую гимназию, до войны начал учиться в Каунасе. Он успел убежать от немцев, воевал в 16-ой дивизии, был ранен. Вернувшись, окончил юридический факультет университета, работал юристом, в последние годы был начальником юридического отдела министерства легкой промышленности.

Это человек необыкновенно колоритный. О нем говорили, что он знает много языков, но как следует - ни одного, когда он уехал в Израиль, выяснилось, что один язык он знает все-таки неплохо, восемь лет гимназии дали ему хорошую школу. У Левы была прелюбопытнейшая кличка, его в шутку называли "директором Литовской ССР". Основанием для этой клички послужила его совершенно фантастическая коммуникабельность, у него были друзья на всех уровнях - колхозники, министры, и он охотно выпивал и играл в карты как с одними, так и с другими. Во всех компаниях он был человеком охотно принимаемым и очень ценимым.

Сейчас он в Израиле, ему уже хорошо за семьдесят. Он достаточно преуспевающий адвокат. К сожалению, у него сейчас уже не то здоровье. Я с ним долгие годы дружил.

Не буду перечислять дальше, скажу только, что была определенная еврейская среда, которая состояла как из местных, литовских евреев, так и из пришлых евреев, таких, как я. Причем все эти "пришлые" были "молодыми специалистами", т.е. людьми, окончившими вузы и нежданно-негаданно для себя получившими назначение в Вильнюс.

Хочу подчеркнуть, что никаких проблем в общении между нами никогда не возникало. Хотя некоторые из моих "пришлых" сверстников были сильно отягощены грузом советского воспитания и многих вещей, с которыми они здесь столкнулись, они поначалу не могли воспринять и понять. К чести их надо сказать, что они осознали реалии, и не без 6орьбы, но расстались со своими советскими иллюзиями. Многие из них при первой открывшейся возможности эмигрировали в Израиль.

Говоря о своих близких друзьях, я чуть не позабыл человека, с которым десятки лет общался особенно тесно, хотя бы потому, что мы многие годы жили в одном подъезде. Это Яша Радис. Он с родителями успел сбежать от немцев, в эвакуации похоронил отца и мать, остался сиротой. По возвращении он столкнулся с разными трудностями, пошел работать в газету. Сначала был на технических должностях, выпускающим, потом выбился в журналисты. Самым любопытным в нем было его умение не лезть за словом в карман - сыскать человека более остроумного и находчивого было бы трудно. Он сейчас тоже в Израиле со всей своей семьей.

Хочу подчеркнуть, что речь идет не об отдельных людях, а о еврейской молодежной среде. И в этой среде свое еврейство, уважение к прошлому своего народа, вера в будущее было чем-то само собой разумеющимся, это даже не обсуждалось - эти ценности были для нас очевидными.

Для меня это было чрезвычайно важно, это был своего рода бальзам для моей души. На моей родине я гораздо чаще наталкивался на непонимание в этих вопросах, чем здесь.

Эти годы, пятидесятые - первые мои годы в Вильнюсе - сыграли очень большую роль и в завершении формирования моей личности, и в моем дальнейшем поведении.

 

В Вильнюсе меня не оставляла мечта о научной карьере. Поначалу я сделал глупость - пытался поступить в аспирантуру в Вильнюсском университете, совершенно не поняв того, что я объективно не подходил для этого - чужой человек без знания литовского языка! Если бы я сейчас был на месте тех людей, которые меня не приняли, я бы поступил точно так же.

Значительно позже я стал поступать в аспирантуру в Москве. Это был знаменитейший по тем временам ВИЮН - Всесоюзный Институт Юридических Наук. В то время это был крупнейший очаг юридической науки в масштабах всего Союза.

Я поступал по специальности "Государственное право", поскольку это было связано с моей практической деятельностью, реферат писал о местных советах Литвы. На пятнадцать мест в аспирантуре претендовало 42 человека, из коих сдали экзамен с положительными оценками 14 человек. Из этих четырнадцати трое набрали максимум баллов - 15. Одним из этих троих был я. Но, тем не менее, получил ответ, что "не принят в связи с ограниченностью мест". Любопытно, что этот ответ подписала ученый секретарь института, фамилия которой Пергамент. К слову, ее отец был довольно известным членом Государственной Думы, по-моему, от кадетов; насколько я помню, он был даже крещеный евреем. Ясно, что не она принимала это решение.

Этот очередной щелчок еще раз заставил меня убедиться, что ничего не меняется. Поначалу я разъярился, попал на прием к Палецкису, все ему рассказал. Палецкис написал целую петицию в мою поддержку на имя Тарасова, председателя президиума Верховного Совета России. Через некоторое время я получил ответ из института, что в этом году уже ничего сделать нельзя - "приезжайте на следующий год". В следующем году я, естественно, не приехал.

Работая в горисполкоме, я написал две небольшие книжки. Одна называлась "Депутатам о работе Советов", это было менее интересно. Вторая книжка была побольше - "Местный Совет и его деятельность". Писал я ее по-русски, но вышла она по-литовски. К моему большому удивлению, эта маленькая книжка, рассчитанная на злобу дня, на протяжении чуть ли не тридцати лет была единственный сочинением в Литве, рассматривающим работу местных органов власти, и фигурировала во всех учебных программах юридического факультета. Я узнал об этом с огромным опозданием, я никогда не относился всерьез к этой книге.

Благодаря написанию этих работ у меня появился опыт работы с пером, некий вкус к писанию. Работая в исполкоме, я начал активно сотрудничать с газетами. При мне создавалась городская газета "Вечерние новости", у меня там было много приятелей, которые и втянули меня в это дело.

Начал я с небольших заметок-информаций, потом стал писать статьи, даже Фельетоны. Для меня это была определенная школа работы с пером и некая "публицистическая закалка".

 

К концу 52-х годов я сильно затосковал на своей работе - она просто мне надоела. И тут я довольно неожиданно получил предложение перейти на работу в Министерство внутренних дел. Там было создано новое небольшое подразделение - юридическая группа, нечто вроде группы юрисконсультов. Мне предложили возглавить эту группу, т.е. официально я был заместителем начальника секретаря по министерству и еще руководителей этой самой группы.

Дело в том, что Хрущев ликвидировал союзные министерства внутренних дел, я неточно назвал, сказав: "МВД". У каждой республики было Министерство охраны общественного порядка. Хрущев хотел "каленым железом" выжечь память о прошлом и поэтому поменял название. И так как этот вопрос решался на местном уровне, а не на московском, меня и взяли на работу. Я сильно сомневаюсь, что меня приняли бы, если бы это нужно было согласовывать с Центром.

Я несколько колебался, принимая это предложение, поскольку сами буквы "МВД" на людей моего поколения особо благоприятного впечатления не производили. Однако меня со всех сторон заверяли, что все, что было плохого в прошлом, что МВД сейчас очень далеко от решения каких-либо политических проблем, что весь политический сыск сейчас сосредоточен в КГБ. Кстати говоря, все это святая правда. Я проработал на практической работе в МВД порядка двадцати лет, причем большую часть времени - на следствии, и никогда не было ничего похожего на это - ни с какими политическими делами мои подчиненные не сталкивались. Это была чистая уголовщина, которая преследовалась бы в любой стране.

Я принял это предложение потому, что мне хотелось войти в новую для себя сферу деятельности, я был еще достаточно молод - мне было тридцать лет. Я не обманулся в своих ожиданиях, передо мной действительно открылся новый мир. Мир, который я знал понаслышке, по книгам - я вдруг взглянул на него изнутри. Это было поучительно и интересно.

Я был старшин лейтенантом запаса - здесь я получил звание капитана. Меня пригласили на беседу к министру Гайлявичюсу, интересному человеку. Он меня расспрашивал о том, о сем, говорили мы по-литовски. И дернул меня черт, я сказал ему такую фразу: "Министр, вы будете мною довольны". Этой фразы он никак не мог забыть, как он мне сказал через несколько лет, в ней он усмотрел некоторое еврейское нахальство. Если бы я не знал, что он человек, абсолютно безгрешный по этой части (у него жена еврейка, один из сыновей живет в Израиле), я бы воспринял это как некий выпад, а тогда я расхохотался - это бала просто констатация факта.

Много лет спустя я узнал, что мое появление в министерстве произвело некоторую сенсацию. До этого из министерства один за другим исчезали последние евреи, а тут - вместо того, чтобы исчезнуть, вдруг появился новый. Некоторые даже ходили поглядеть на меня - правда это или нет.

Я не сказал бы, что столкнулся с враждебным к себе отношением. Не знаю, что люди думали и говорили за моей спиной, но отношения у меня сформировались нормальные.

Правда, сама работа в юридической группе мне быстро приелась, но в 1963 году на союзном уровне было принято решение - начал формироваться следственный аппарат МВД, и я попросил, чтобы меня перевели туда. До этого через мои руки проходили все проекты нормативных актов министерства - приказы, указания, инструкции. Я должен был их редактировать, контролировать их соответствие требованиям закона и т.д.

Фактически я был секретарем коллегии министерства. Хотя такой должности не было, но все делопроизводство коллегии от начала до конца лежало на мне.

Мало того, я всегда ухитрялся найти себе еще какую-нибудь работу, которой от меня никто не тре6овал. В частности, я начал издавать нечто вроде бюллетеня, отражающего проблемы и опыт работы. Работал я над ним один, от начала до конца, и делал это скорее для собственного удовольствия.

Словом, я был достаточно загружен. Не говорю уже о том, что секретариат (центральная канцелярия министерства) был довольно больший подразделением, и поскольку начальник его не был большим энтузиастом трудовой деятельности, то мне приходилось тратить силы и на эту работу. Работы было много - кодификация, делопроизводство малая полиграфия.

Итак, в 63-ем году я перешел работать в следственное управление министерства, стал начальником Отделения по расследованию дел уголовного розыска. Таких отделений было два: одно расследовало дела по линии угрозыска, другое - дела по линии ОБХСС. Я попросился в уголовный розыск - с делами ОБХСС я ничего общего иметь не хотел, зная их специфику. В этом отделении я проработал порядка трех лет, а потом меня перебросили в Главное подразделение управления - в контрольно-аналитический отдел, заместителем начальника этого отдела.

Сказать по правде, я не очень хотел переходить с живой работы на кабинетную, но меня до предела замучили командировки. Работая по конкретным делам по всей республике, приходилось шесть-девять месяцев в году кочевать из района в район, жить зачастую в совершенно неприспособленных для этого помещениях.

У нас по сей день сохранилась довольно странная система параллельного существования разных следственных аппаратов. В советские годы совершенно независимо друг от друга существовали следственные аппараты МВД, прокуратуры, КГБ и следственный аппарат военной прокуратуры.

Мне приходилось руководить такими бригадами следователей различных аппаратов, которые вели одно и то же дело.

Я много работал по расследованию пожаров. Это невероятно трудные для расследования дела - в других случаях ты хотя бы знаешь, с чек имеешь дело. Кража - это кража, разбой - это разбой. А когда приезжаешь на пожарище, ты понятия не имеешь, что перед тобой - несчастный случай, порожденный природными силами (ударом молнии), техническая неисправность, неосторожный поджог, умышленный поджог? И вот по этим головешкам и пеплу - будь любезен, разберись, было ли вообще что-нибудь похожее на преступление.

Вот одно из таких дел. Был колоссальнейший пожар на Клайпедской базе литовского Главснаба. Убыток исчислялся многими миллионами рублей, а пожар на сумму более 150 тысяч рублей уже стоял на контроле в союзном правительстве.

Городские власти Клайпеды подняли страшный шум вокруг этого пожара, доказывали, что это диверсия. Тут жестко столкнулись ведомственные интересы. С точки зрения МВД было бы очень хорошо, если бы причиной пожара оказалась чья-то злая золя, потому что МВД имеет в своем составе пожарный надзор и должно предупреждать всякие технические возгорания.

С точки зрения КГБ - если здесь диверсия, это был их жуткий просмотр! Поэтому им было бы хорошо, если бы это были технические причины. Учитывая эти межведомственные противоречия (о которых никто вслух не говорил, но все прекрасно понимали), была создана следственная бригада, в которую входило двое следователей из КГБ. Одним из них был Томас Лазарявичюс, который в дальнейшем был начальником следственного отдела КГБ, кстати говоря, превосходный, высококвалифицированный следователь.

Мне дали целую роту пограничников, и мы буквально просеяли сквозь сито все, что осталось на пожарище площадью в гектар, разыскивая все, что могло бы пролить свет на причину пожара. И нашли трубу, в которой произошло короткое замыкание.

В расследовании дел, помимо мастерства, надо иметь счастье Мы раскрыли это дело, виной пожара была техническая причина, что вызвало в руководстве КГБ глубокий вздох облегчения.

Это повлекло за собой драконовские меры по отношению к пожарному надзору, хотя тот был ни при чем - но должен был быть козел опущения. Эти недостатки были допущены при капитальном ремонте, который ни с кем не согласовывался, мы даже не установили, кто его делал.

Так что были случаи, когда работали вместе. Но связь тут была односторонняя. Если МВД иногда привлекало следователей КГБ для расследования своих дел, то КГБ никогда не привлекал следователей МВД. В тех случаях, когда у КГБ был какой-нибудь интерес к нашим делам, они поставляли нам определенную оперативную информацию (информацию для размышления - хочешь - думай, не хочешь -не думай, она тебя ни к чему не обязывает),

Я был не единственным евреем в МВД, по всему следственному аппарату Литвы (триста работников) нас было в разные годы где-то около десятка. В отделе у меня было двенадцать человек. Я пришел заместителем, а потом начальник отдела ушел, и меня, к моему большому удивлению, поставили начальником отдела. (Это было еще до воссоздания союзного министерства). Должность моя предполагала звание подполковника, но в дальнейшем я даже получил полковника. И до конца своей работы в МВД я работал начальником контрольно-аналитического отдела.

Мой близкий друг, ныне покойный, Макс Онефатер, многие годы был заместителем начальника следственного отдела Каунаса второго по величине следственного отдела республики. В течение ряда лет заместителем начальника Вильнюсского следственного отдела был Самуил Хвас, ныне здравствующий. Он на пенсии, работает переводчиком в каком-то следственном подразделении. (Я видел его, когда читал лекцию в общине). У меня в отделе работал Лева Поварчук, московский еврей - сначала в следственной части, потом в отделе, Т.е. всегда было некоторое количество евреев.

Хочу здесь вспомнить знаменитую чеховскую фразу, что это было "не запрещено циркулярно, но и не дозволено вполне".

Много раз я убеждался, что, за исключением некоторых узких сфер, куда евреям вход был наглухо запрещен, все эти вопросы решали конкретные руководители. Если он брал еврея, то с ним никто на эту тему не разговаривал.

Как-то я побывал в Свердловске на конференции. Я зашел в следственный отдел Свердловского УВД, и там моментально налетел на заместителя начальника, который оказался евреем. Для меня это было довольно неожиданно. Он расхохотался и сказал, что в милиции такого количества руководящих работников-евреев, как в Свердловской области, нигде в Союзе нет. Это было в 72-ом году. Он сказал, что дело уже дошло до того, что забеспокоились в Москве и начальнику УВД сделали замечание, отчего у него так много евреев, на что он ответил: "А мне работать надо". Все поняли.

Короче говоря, все это решалось зачастую на невысоком уровне управления. Достаточно невысокого ранга руководитель мог взять еврея. Это, может быть, кому-нибудь и не понравилось бы, но сам разговор на эту тему.

Вот здесь, на снимке, стоит ныне покойный Константин Еремеевич Игошев, который создавал Горьковскую высшую школу МВД и много лет был заместителем начальника школы. Эта школа не простая, привилегированная, это единственная школа в Союзе, которая готовила кадры для ОБХСС. Когда-то он рассказал мне следующую историю.

Кончились вступительные экзамены, заседает мандатная комиссия, естественно, без вызова поступающих. Докладывают очередное дело: "Сдал экзамены на "отлично", еврей". И тут один из членов комиссии громко сказал: "А зачем нам еврей?" - "Так вот, сказал мне Костя, - если бы он промолчал, комиссия нашла бы повод, чтобы не взять этого еврея".

 

 

3 кассета, сторона B

 

"Раз это слово было произнесено вслух - у нас не было другого выхода, чтобы никто, даже в самой комиссии, не осмелился подумать, что мы руководствуемся такого рода соображениями".

Я уверен, что со времен Сталина ничего подобного на письме никто не давал, все это держалось на устных установках. Причем зачастую эти установки давались в настолько завуалированной форме, что если бы даже кто-нибудь записал этот разговор на пленку и потом прослушал, то заинтересованные лица всегда могли доказать, что "вы нас неправильно поняли, речь шла совершенно о другом".

В этом проявлялось все лицемерие советского режима. Если другие антисемитские режимы никогда не скрывали своего антисемитизма, даже гордились этим, то советский режим всегда ухитрялся соединять воинствующий антисемитизм с наглым отрицанием своей причастности: "Мы интернационалисты, какой может быть антисемитизм, это злобная клевета! "Ведь обвинение в антисемитизме трактовалось как антисоветская агитация, за это в тюрьму люди попадали - те, кто осмеливался сказать, что в СССР существует государственный антисемитизм.

Думать, что на этот счет могли быть какие-либо четкие установки, нет совершенно никаких оснований. Уже на моих глазах из КГБ исчезли последние евреи: кто умер, кто ушел на пенсию, кого-то уволили, хотя мне говорили, что в центральном аппарате КГБ по-прежнему есть некоторое количество "нужных", "полезных" евреев.

Среди евреев были очень хорошие работники, как Макс Онефатер, были средние, были и похуже.

 

Что касается ситуации "еврей-еврей", т.е. еврей-следователь и еврей-подследственный, то тут мне повезло, да отчасти и я сам постарался, но а в такие ситуации не попадал.

Был однажды такой случай, весьма забавный. Один очень влиятельный человек, занимавший в правительстве высокий пост, устроил в кабинете нашего министра истерику - его бывший зять якобы побил его дочь, и он требовал суровейшего наказания. Все участники этой истории были евреи. Поскольку было оказано такое давление, решили возбудить дело. Меня пригласил начальник следственного управления Мацкявичюс и говорит: "Слушай, возьми ты это дело, сделай что-нибудь, чтобы от нас отстали". Я наотрез отказался, объяснив ему, что отказываюсь именно потому, что я еврей. Сам Мацкявичюс вырос в маленьком местечке Вейсеяй среди евреев, и ему не надо было это долго объяснять.

Дело дали следователю-литовцу, он сделал все как надо. Я не хотел бы называть имена, но мне известен еще один подобный случай, не в нашем следственном аппарате, а в другом.

Расследовалось дело по обвинению еврея, занимавшего в одном министерстве высокий пост. Он обвинялся в хищении, взяточничестве. Расследование вел еврей. Руководитель этого подследственного, министр, пришел к прокурору республики, Виктору Галинайтису, и решительно потребовал, чтобы это дело передали другому следователю, не еврею. Галинайтис был ошеломлен: "Я объективности ради дал это дело еврею, чтобы никто меня не заподозрил в антисемитизме, а ты так ставишь вопрос!" На что тот ответила "Твой еврей на моем еврее захочет продемонстрировать свою лояльность по отношению к Советской власти, а я этого не хочу. Я хочу объективного расследования". Галинайтис понял и передал дело в другие руки. Когда дело попало к литовцу, оно было буквально через две недели прекращено, его освободили из-под стражи и восстановили на работе.

Когда это сделал литовец, все отнеслись к этому очень хладнокровно - мало ли, нет доказательств. А тот, еврей, даже побоялся бы прекращения дела.

Галинайтис и министр - это люди, которые росли в маленьких литовских городишках с огромным количеством евреев. И для них еврей был не какой-то экзотикой, как для современных литовцев. Для них это было вполне понятное, прогнозируемое существо, они прекрасно понимали психологию евреев. Я уже не говорю о том, что этот министр долгое время был в коммунистическом подполье, где евреев было хоть пруд пруди, и это тоже прибавило ему знаний по этой части.

Так что у меня проблемы "еврей-еврей" никогда не возникало, хотя были неприятные случаи. Помню одно крупное дело о хищениях. Мой друг, Макс Онефатер, задержал ряд подозреваемых, поместил их в камеру, а одного отпустил, поскольку тот играл второстепенную роль. Это вызвало у Каунасского начальства истерический припадок, ему тотчас же позвонили, вызвали, он тут же явился, поскольку он никуда не скрывался. Это долго вспоминали как злоупотребление, поскольку этот отпущенный был евреем. Вся его вина была в том, что он, будучи таксистом, перевозил краденые сигареты, не зная даже, что это такое и куда это везут. Это были огромные картонные коробки, и воры, естественно, не считали нужным посвящать его в эти детали.

 

Когда я сейчас анализирую свое прошлое, меня волнует нечто, на мой взгляд, более масштабное. Я всегда, сколько себя помню, не доверял Советской власти, боялся ее. Но ведь большую часть своей жизни я отдал служению этой власти, и старался служить очень хорошо,

Очень люблю концовку знаменитого фильма "Фанфан-Тюльпан" когда король говорит герою, что он проявил мужество и мастерство, достойные генерала, и потоку он производит его в капитаны. Я всегда понижал, что если я хочу быть капитаном, то, как еврей, я должен быть на генеральском уровне. Правда, в своем честном служении я никогда не преступал границ закона - больше того, неустанно требовал от своих подчиненных соблюдения законности, много раз предостерегал своих руководителей от нарушения закона.

Помню, как был ошарашен председатель Вильнюсского горисполкома Вильджюнас. Тогда был массовый отъезд не литовцев из Литвы (это были 53-54-й годы), и он позвал меня посоветоваться - как сделать, чтобы помешать этим людям обменивать квартиры. Я сказал, что закон этого не допускает, "Так как бы нам обойти закон?". Я ответил, что получаю зарплату за то, что помогаю ему со6людать закон, а не за то, что помогаю его нарушать. Ему это понравилось, он был честным человеком (хотя и очень малограмотным, из таких идеалистов старого времени).

Тем не менее это для меня незаживающая душевная травма, с которой я покину этот мир. Я ищу себе оправдания, но этот факт отнюдь не украшает мою жизнь. Я еще понимаю людей, которые делали все это по простоте душевной, заблуждались. Я обязан был дистанцироваться от этой власти, тем более в такой области, как поддержание правопорядка. Я просто обязан был это сделать.

Не скажу, чтобы я к этому не стремился. Уже работая в следственном аппарате, я вплотную занялся наукой. Занялся не только потому, что мне это было очень интересно, мне это и сейчас интересно. Я хотел уйти в башню из слоновой кости, Б науку, чтобы не прикладывать СБОИ руки к тому, что происходит.

Мои контакты с КГБ носили очень спорадический характер, у меня не было в них нужды, и у них не было нужды во мне. Меня вербовать они не пытались. Формально в те годы КГБ не имело права вербовать аттестованных сотрудников МВД. Хотя они это делали, и, как выяснилось в дальнейшем, в широких масштабах, наплевав на все запреты, но они знали, что я знаю (в отличие от многих других), что им делать это запрещено.

Как мне рассказывали в дальнейшем, КГБ очень сильно интересовалось мной все эти годы - не как потенциальным источником информации, а как человеком, не заслуживающим полного доверия. Мне рассказывали люди, которые в период "бури и натиска" поковырялись в делах КГБ, что в целом ряде дел фигурирует моя фамилия в разных связях с нежелательными людьми. Могу это конкретизировать.

Я очень дружил и дружу по сегодняшний день с Александрасом Штромасом, который обладал удивительным качеством самому без конца ввязываться в разные истории и втягивать них других. Официально он не входил ни в какие диссидентские организации, но был очень сильно повязан с огромным количеством людей. Он был и остается моим близким другом, и в его деле моя фамилия фигурирует довольно часто. Да и в ряде других дел тоже.

Несколько позже, когда я работал в высшей школе, на меня стали поступать разные анонимные сигналы, некоторые из которых, как мне кажется, то ли были инспирированы КГБ, то ли были построены на ОРГАНИЗОВАННОЙ утечке информации оттуда.

Была еще одна причина для КГБ смотреть на меня косо. Причина совершенно неожиданная. Моя жена, по национальности белоруска, происходит из семьи белорусов-католиков. Многие ее родственники со стороны отца и ее отец в довоенной Польше были заметными деятелями белорусского национального движения. Причем движения отнюдь не коммунистического, они стояли на достаточно правых позициях. Ее отец настолько опасался последствий, что в 44-ом году удрал на Запад. Правда, далеко он не ушел, жил под чужим именем в Польше, там же и скончался сравнительно недавно. Когда вылез этот факт, меня стали сильно клевать и по этой части.

Жена от меня ничего не скрывала, я знал об этом, но никаких контактов с ее отцом я в те годы не имел и иметь не мог. Его просто здесь не было, я его в глаза не видел. Когда польская безопасность его там вычислила, его тут же оставили в покое - конкретных обвинений у них не было, кроме того, что он был редактором белорусской газеты, во время немецкой оккупации работал в издательстве в Минске.

Таким образом, у КГБ всегда были сомнения в моей лояльности. Не могу исключить и того, что мои доверительные разговоры тоже доходили до них. Я никогда не мог быть абсолютно уверен, что кто-нибудь из моих собеседников, кому я полностью верю, не возьмет и не ляпнет, что "Юра сказал или думает то-то".

Ко мне, как к занимавшему определенное положение в МВД, предъявлялись большие требования, чем, если бы я был, скажем, парикмахером. Для меня это было совершенно очевидно.

Не следует переоценивать моей осведомленности о КГБ. Я могу сосчитать случаи, когда приходилось работать с КГБ по конкретным делам, по пальцам одной руки. Причем, когда я работал с ними, это дело было нашим, и я, как правило, был руководителем следственной бригады. А следователь КГБ был членом бригады, прикрепленным ко мне в помощь, и работал под моим контролем и по моим указаниям. Это были единичные случаи, все - расследование пожаров, т.е. с политикой это связи не имело.

Кроме того, я на работе контактировал с некоторыми сослуживцами, которые были связаны с КГБ гораздо теснее. Кое-что я знал, но мои познания были очень ограниченными. Уже в дальнейшем я узнал многие вещи, о которых даже не подозревал. Я каким-то образом выяснил, что в составе специальных служб КГБ есть так называемая служба "ПК". Для себя я расшифровал ее как "перлюстрация корреспонденции", поскольку эта служба занималась тем, что читала чужие письма. Я по наивности своей полагал, что они читают письма, адресованные за границу, поступающие из-за границы, а также письма людей, которыми они интересуются.

И вот недавно я открываю журнал "Наука и жизнь" и выясняю, что это не "перлюстрация корреспонденции", что эта служба называлась "политический контроль". И кроме этого обязательного чтения они выборочным путем контролировали определенный процент всей переписки советских граждан. Для меня это было сенсацией. Я это рассказываю для того, чтобы показать, насколько ограниченной была моя осведомленность,

Для меня ра6ота в органах была источником постоянной раздвоенности. Сама по се6е ра6ота была мне интересна, Расследование уголовных дел - интересная работа, и когда за решеткой оказывался вор, грабитель, разбойник, я всегда испытывал "моральное удовлетворение - не зря, значит, нам платят зарплату, мы сделали некое полезное дело. Выполнял я свою работу не только потому, что это был мой долг - я считал, что делаю полезное для общества дело. Повторяю - при любом политическом устройстве, в любой цивилизованной стране тех людей, которых я привлек к уголовной ответственности, тоже 6ы привлекли к ответственности и наказали.

Как они были бы наказаны, зависит от законов определенного времени и страны. Я не могу вспомнить ни одного случай, когда бы я приложил руку к наказанию человека, который совершил бы преступление, придуманное Советской властью. Во-первых, такого рода дела не входили в компетенцию нашего следственного аппарата, этими грязными делами занимались следователи КГБ. Хотя и у них бывали нормальные дела, скажем, дела о контрабанде, но это не было главным направлением их деятельности,

Я не то чтобы служил "страху ради", но я искренне считал и считаю сейчас, что моя работа была общественно полезной. Но мне, как еврею, не надо было бы заниматься этой работой. Я приносил пользу системе, которую я ненавидел и которой ничего хорошего не желал.

Втянувшись в это дело, я упустил много шансов. Мне, наверное, надо было в конце 60-ых увольняться, выждать какое-то время и пытаться уехать, пока это было возможно. Но я был так уверен, что меня никогда не выпустят из-за моего милицейского прошлого. А у меня и допуска-то не было. У нас был свой, внутренний допуск, "четвертая форма". Эта так называемая "четвертая форма" - чистая выдумка МВД, в КГБ это не признавали за допуск - "Это ваши внутренние дела" Более того, когда я прочел перечень сведений, составляющих государственную или военную тайну, оказалось, что я никогда к ним не прикасался. В МВД их 6ыло на удивление мало.

У меня был анекдотический случай. Когда мне нужно было в Высшей Аттестационной комиссии ознакомиться с диссертацией, которой я оппонировал в Совете академии МВД СССР, мне эту диссертацию не дали, потому что у меня не было допуска. Т.е. оппонировать я ее мог, а прочесть - нет.

 

Мне приходилось много раз бывать в колониях, расследовать дела и допрашивать там людей. Я не припоминаю там евреев, за одним исключением. Но исключение было замечательное.

Я тогда был начальником отделения, дело расследовал ныне покойный следователь Дигрюс. Дело было о продаже наркосодержащих лекарств в Алитусскую колонию строгого режима. Он очень хорошо "раскрутил" это дело. Но, как всегда бывает с делами в колонии, возникли трудности - заключенные не хотели давать показаний друг на друга. Что делать? Мы посоветовались с администрацией, нам сказали, что есть один влиятельный и авторитетный человек среди заключенных - надо поговорить с ним.

Прочитав его личное дело, я с удивлением обнаружил, что он еврей, карманный вор, который уже третий раз тянет срок. Сравнительно молодой человек. Я пригласил его на беседу. Он сразу сказал, что сам не употребляет наркотиков и ненавидит всех, кто их распространяет - это люди, которые ради заработка гробят своих же братьев-заключенных. Он поо6ещал повлиять на своих "коллег", и действительно, после разговора с ним люди стали давать показания. Я убедился, что он действительно пользуется там влиянием.

Должен сказать, что среди профессиональных преступников считалось неприличным делить людей по национальностям, это старая российская традиция, которая распространилась и на Литву. Ты либо наш, либо нет. Если ты наш, то не имеет значения, еврей ты или татарин. Он, видимо, был из "своих".

Я проникся к нему симпатией, ведь он все-таки оказал нам помощь. У него уже кончался срок, и я стал с ним говорить - как он мыслит свою дальнейшую жизнь? Ему было года тридцать два, не больше. Он сказал, что не собирается сюда, в колонию. "Поверьте, когда я выхожу и вижу этот забор и эти вышки - меня начинает тошнить, причем в прямом смысле слова, у меня рвотные спазмы. Каждый раз, когда я выхожу отсюда, я даю себе страшную клятву, что ноги коей здесь больше не будет. Но, сказать по правде, я не уверен, что мои клятвы реализуются". На вид это был очень милый, симпатичный человек. Окончил среднюю школу. В Вильнюсе у него были родители с квартирой, так что он был в лучшем положении, чем большинство освобождающихся. Более того, у него была хорошая квалификации - то ли токарь, то ли слесарь шестой категории. Он говорит: "Я устроюсь на работу. Но поймите, я человек молодой, мне хочется пожить, я не умею рано вставать. Раз прогуляю, второй уволят. Увидят, что я уволен за прогулы - в другом месте не возьмут. Куда мне дорога? Опять по чужим карманам".

Я поразился, что человек находится на таком уровне рефлексии - сам о себе все знает. Я часто вспоминал о нем в лекциях. Я как-то старался за ним следить, какое-то время он жил в Вильнюсе, потом исчез. Его дальнейшей судьбы я не знаю.

А так вообще в местах заключения было очень, очень мало евреев, это не характерная публика. Был один человек, занимал в строительстве очень крупный пост, ему дали огромный срок. Но когда в колонии увидели, что он инженер высочайшего класса, то под него создали целое проектное бюро, и он работал руководителем этого бюро. Более того, администрация колонии добилась, чтобы его помиловали, а он в благодарность проработал вольнонаемным в этом бюро год или полтора. Он здравствует в Вильнюсе и по сей день.

А евреи-уголовники? Вспоминаю старого карманника, сифилитика. Его поймали в Вильнюсе, привели к следователю. Следователь решил отпустить его, чтобы поймать с поличным. Его отпустили и пошли за ним следом. Он не дошел до угла, как залез к кому-то в карман, и его тут же привели назад. Совершенно деградировавшая личность.

Помню такого мошенника Каца, крупный мошенник! Но это единичные случаи, сам факт, что я это вспоминаю, говорит о том, что это было очень редко.

Вспоминаю грандиозное валютное дело, это было в Вильнюсе, году так в 63-ем, по нему было семь или восемь расстрелов, Часть расстрелянных были не вильнюсские, их привезли из других мест. Они все как-то уж очень бойко сознавались, этот факт можно истолковывать по-всякому, что-то с ними делали, но это "секрет фирмы", мне он неизвестен. Тогда была охота всесоюзного масштаба на валютчиков. Это дело было монолитно еврейским. Других таких дел КГБ не припоминаю.

 

У меня есть близкий друг, известный экономист, профессор Майминас, он уроженец Каунаса, работал в Вильнюсском университете потом переехал в Москву, стал профессором МГУ. Сейчас он заведует лабораторией в одном институте. Это человек редкостных дарований.

Как-то он в разговоре со мной поинтересовался, почему я не занимаюсь наукой. Он хорошо меня понимал и знал, что по складу ума я должен был бы заниматься этим. Тем более, сказал он, ты сидишь на такой работе, где информация сама идет тебе в руки.

Этот разговор запал мне в душу, и я, организационно не оформляя, стал собирать материал и как-то его о6рабатывать, осмысливать.

Дальше произошел ряд странных совпадений. Я работал в "профессорском зале" университетской библиотеки, вышел покурить и наткнулся на своего старого знакомого, Расимавичюса, сейчас он член конституционного суда. Он спросил меня, что я тут делаю. Я рассказал, какой тематикой занимаюсь, на что он ответил: "Знаешь, я читал в журнале "Советская юстиция", что в Москве будет конференция. Мне кажется, что это как раз по той теме, которой ты занимаешься - математическим исследованиям социальных процессов. чем ты рискуешь? Пошли им заявку, может быть, тебя пригласят".

Я вот так, "на деревню дедушке" послал заявку. К своему большому удивлению, получил приглашение. Когда в дальнейшем эта тема стала моей кандидатской диссертацией, она называлась "Теоретические вопросы статистического изучения личности преступника".

Я поехал в Москву, это было в Институте прокуратуры, где сразу налетел на Олега Гаврилова, секретаря оргкомитета, я его знать не знал. Как оказалось, он тоже что-то делал на эту тему. Мы с ним сразу сцепились, он меня стал что-то спрашивать, я начал что-то объяснять. В общем, он проникся ко мне симпатией и сказал: "Понимаешь, сборник тезисов уже сверстан. Я пойду к профессору Кудрявцеву, директору института, может, он разрешит включить тебя и переверстать сборник".

Мне это показалось смешным. Приехал никому не известный Блувштейн - и вдруг переверстывать сборник? Но через несколько минут он вернулся и сказал: "Владимир Николаевич распорядился включить тебя и переверстать сборник". Сейчас В.А.Кудрявцев вице-президент Российской Академии Наук.

Так я попал в среду людей, которые этим занимаются. 06 аспирантуре я уже не мечтал, статус соискателя меня устраивал. Мне сказали: "Пожалуйста, только подбери себе руководителя". С помощью Алика Штромаса я вышел на профессора Александра Борисовича Сахарова, основоположника советской криминологии. Он смело согласился быть моим руководителем.

Когда я его увидел, он показался мне глубоким стариком, а ему было тогда 47 лет. С вершины моего теперешнего возраста он мне кажется юношей.

Я довольно быстро завершил диссертацию, успешно защитил ее и стал кандидатом наук. Это было в 68-ом году.

Моя деятельность в этой сфере показалась мне страшно интересной не только потому, что была интересной сама работа - я еще познакомился с большим количеством интересных людей в Москве, других городах России. Со многими из них я продолжаю дружить по сей день. Это, например, Александр Максимович Яковлев, ныне помощник Бориса Николаевича Ельцина по связям с Думой. Он сильно повлиял на мое становление как ученого и просто как человека. Профессор Аванесов Геннадий, тоже мой близкий друг. Я очень сожалею, что так редко теперь могу поддерживать с ними контакты.

Вот так завершился первый этап моей научной работы, но я уже вошел во вкус. Помню, когда я вернулся домой после защиты, то почти первое, что я сделал - стал набрасывать план своей докторской диссертации. Мне хотелось двигаться дальше.

Как кандидат наук-практический работник, я был "6елой вороной" - в те времена не только в Литве, но и по всему Союзу таких можно было сосчитать по пальцам. Это даже вызвало некоторый ажиотаж.

Поскольку я как-то заявил о себе, у меня появились связи, была предпринята попытка перевести меня в Москву. Профессор Игорь Иванович Карпец, ныне покойный (он был до того директором Института прокуратуры) на глазах которого происходили все мои дела, включая защиту, стал за это время начальником Главного управления уголовного розыска. Он стал комплектовать свои кадры и хотел меня взять начальником аналитического отдела.

Я очень колебался, но потом решился. Но несмотря на все его усилия, моя кандидатура была прочно похоронена на уровне начальника управления кадров, о чем я никогда не жалел.

Я продолжал здесь работать, понемногу обрастал публикациями пошли книжки. Где-то к 75-му году у меня была готова докторская диссертация. Защищал я ее в Академии МВД СССР.

Если коя кандидатская прошла без сучка и задоринки, то с докторской мне было оказано решительное сопротивление, Правда, оно оказалось недостаточным для того, чтобы меня завалить. Докторская называлась так: "Методологические про6лемы изучения преступности и личности преступника. Логико-математический аспект".

Я по сей день уверен, что, то сопротивление, которое вызвала моя докторская диссертация, было связано не столько с моей национальностью, сколько с тем, что я ворвался в новый, совершенно непонятный членам совета, мир. Члены совета - это ужасно, они должны быть умнее и грамотнее диссертанта, а не наоборот. Но барьер оказался не слишком высоким, я взял его с первого захода.

Суть первой и второй моих диссертаций была в попытке разработать новую технику, методику анализа того круга явлений, которыми занимается криминология. Т.е. преступность, ее причины, характеристики личности людей, совершающих преступление.

 

 

4 кассета, сторона A

 

 

Докторскую диссертацию я защитил и продолжал работать в том же амплуа, т.е. начальником контрольно-аналитического отдела Следственного управления, что было, по меньшей мере, странно. В то время на практической работе в системе всего МВД СССР было всего три доктора наук - я, профессор Карпец - начальник ГЛАВКа, и профессор Лекарь, тоже начальник ГЛАВКа.

Мое руководство в министерстве чувствовало по этому поводу некоторый дискомфорт, мне хотели хоть как-то помочь. И действительно, для меня сделали два добрых дела. Во-первых, дали трехкомнатную квартиру, хотя я об этом даже не просил. (Тогда я был уже давно женат, сыну было шестнадцать лет). Во-вторых, тогдашний министр, Микалаускас, ныне покойный, пробил мне звание полковника, это на одну ступень выше, чем мне было положено по должности - у него были крупные связи в МВД СССР.

Я почувствовал себя совсем плохо, потому что, будучи доктором наук, сидеть в управлении.. И потом, был еще один момент. Я вдруг почувствовал, что на этой работе исчерпал себя.

Значительную часть времени у меня занимала консультативная работа. Т.е. ко мне приезжали со сложными делами, и я помогал разобраться, выйти из тупика. И вдруг я с ужасом обнаружил, что, сталкиваясь с новым делом, я не столько думаю об этом деле, сколько пытаюсь вспомнить, когда последний раз у меня было похожее дело, и что я тогда решил. Мне стало страшно, потому что это очень плохой симптом.

Я понял - если я хочу себя сохранить как личность, мне надо менять профиль. Меня, конечно, очень тянуло к научной и преподавательской деятельности как работе вполне нейтральной.

Мне это удалось ценой колоссальных усилий, для того, чтобы получить себе работу, я при поддержке других людей ухитрился создать в Вильнюсе заочное отделение Минской высшей школы МВД. Это отделение раньше никак не хотели создавать, но тут большую роль сыграл Микалаускас. Мне удалось убедить его, что это нужно, а он, будучи человеком влиятельным, "пробил" этот вопрос на всех уровнях. До этого здесь все заочники (а их было очень много) ездили учиться в Минск.

Меня взяли на должность профессора в эту школу. Трудно мне было потому, что приходилось работать не столько в Вильнюсе, сколько в Минске, где я проводил занятия и на заочном отделении, и на стационаре опять, как в начале 60-х годов, началась жизнь в командировке. Жить в Минске, конечно, было несколько комфортней, чем, скажем, в Скуодасе, но все равно жить вне дома было не очень приятно.

Я продолжал действовать дальше - чтобы из нашего отделения выросло нечто более впечатляющее. Тут опять "приложил руку" ныне покойный министр Микалаускас. Он пожертвовал целое здание, которое строилось для других целей, и в Вильнюсе появился очно-заочный факультет Минской школы, со своими кафедрами. Это уже было почти самостоятельное учебное заведение, где я получил кафедру специальных дисциплин.

Кафедру брать я очень не хотел, поскольку дело это хлопотное, материально это не оплачивается - разница между зарплатой профессора и заведующего кафедрой ничтожно мала. Но тут меня загнал в угол генерал Зырин, начальник школы он воззвал к моей честности и добросовестности, сказал: "Когда надо было создавать факультет, ты шел впереди вех и бил в барабан и кричал "Ура!", а когда надо работать, то ты в кусты!" Я (поскольку Зырину многим обязан) капитулировал.

Кстати, тот же Зырин, с которым я был в достаточно доверительных отношениях, спустя несколько лет мне признался, что, взяв меня на работу (а я был единственный евреем во всей Минской школе), он панически боялся последствий. "Но, - говорит, - как-то пронесло, к моему большому неприятному удивлению, никто даже не гавкнул". Он был начальником Минской школы и пользовался колоссальной поддержкой руководства Белоруссии, особенно Аксенова, в то время председатель Совета министров Белоруссии. Аксенов был когда-то первым секретарей в Витебске, а Зырин был в Витебске начальником УВД. Аксенов, став предсовмина, перетащил Зырина в Минск на должность начальника школы. Так что даже человек такого положения панически боялся, взяв одного-единственного еврея из двухсот преподавателей школы. Но, как он сказал, действительно пронесло, никто не придал этому значения.

Мой переход на преподавательскую работу в школу был для меня, с одной стороны, большой радостью. Я впервые в жизни почувствовал себя по-настоящему в своей тарелке. Я делал тс, что мне действительно очень хотелось делать - преподавал, исследовал, писал, ездил на конференции, делал доклады. Словом, зажил жизнью профессора,

Поначалу я только исполнял обязанности, ведь я был профессором по должности, а не по аттестату. Чтобы стать профессором по аттестату, мне было нужно иметь десять лет научно-исследовательской работы, из них не менее пяти лет - научно-педагогической.

Тщательно изучив инструкцию ВАКа, я обнаружил две лазейки. Первая - что стажа не требуют от людей, выпустивших учебные пособия, получившие гриф соответствующего министерства "допущено в качестве учебника для высших учебных заведений". Вторая - что руководящий практический работник, имеющий ученую степень и перешедший на научно-педагогическую работу, не обязан ждать два года. Поэтому я бдительно выпустил не один, а два учебника, которые получили гриф, и по этим двум примечаниям стал пробиваться в профессора.

Совет школы поддержал меня практически единогласно, и, поскольку я шел по исключению, меня даже вытаскивали на заседания экспертного совета ВАКа - таков порядок.

Экспертный совет там был смешанный - философы и юристы. Когда меня пригласили на заседание Совета ВАКа, я, с тоской оглянувшись, увидел, что из полутора десятков членов Совета только одного-двух. И вдруг председательствующий огорошил меня совершенно потрясающим вопросом. "Слушайте, - сказал он, - Юрий Давидович, вы знаете, зачем мы вас вызвали?" Я начал что-то лепетать, но тут он посмотрел на меня и, обращаясь уже не ко мне, а к Совету, спросил: "Ну так что, поддержим?" - "Поддержим", - сказал Совет, хотя по правилам меня должны были вывести, проголосовать, и только потом ввести.

Меня очень заинтриговал этот заданный мне вопрос. Я подозвал одного из членов Совета и спросил, чего он, собственно, хотел. "До твоего прихода, - ответил он, - мы о6суждали, о чем с тобой разговаривать. С тобой говорить ведь вроде бы не о чем. У тебя куча работ - вон, лежит на столе. Все у тебя в ажуре. Председатель сказал, что "он сам нам подскажет, о чем говорить". Но ты не пошел навстречу, и разговора у нас не получилось".

Таким образом я получил "профессора". С момента моего перехода прошло около трех лет. Тут мне, как я считаю, крупно повезло, хотя юридически все было в рамках правил - у меня было не одно, а даже два основания.

Но на каждой розе есть шипы. Оказалось, что есть и в высших учебных заведениях шипы, о которых я слышал, но не очень верил. Не знаю, как сейчас, но в советские времена каждый вуз был своего рода гадюшником, где один другого пытался утопить в ложке воды. И даже не для того, чтобы извлечь из этого какую-нибудь пользу, а просто для собственного удовольствия.

Пробыв на практической работе столько лет, я припоминаю только один случай, когда на меня пришла анонимка, причем совершенно не связанная с работой - о том, что я якобы провожаю людей, отъезжающих в Израиль.

А тут и начальнику школы, и в МВД СССР одна за другой пошли анонимки. Чего только на меня не писали! Например, я в своих лекциях цитирую только еврейских ученых.

Дело приобретало кафкианский характер. Ко мне вдруг является комиссия из Минска - два человека, очень смущенные. "Жалоба тут на Вас, Юрий Давидович". - "Какого рода?" - "Что все Ваши родственники уехали в Израиль, и Вы тоже готовитесь ехать". Я им говорю: "Мое личное дело лежит у вас, из него видно, что тех лиц, которые по закону признаются моими близкими родственниками, всего двое - это мои жена и сын. Больше никаких близких родственников у меня нет. Естественно, моя жена и мой сын живут вместе со мной. Зачем вы приехали?" - "Ну, сами поникаете, раз есть сигнал, мы обязаны разобраться".

Такого рода жалобы сильно отравляли мое существование. Вроде бы - глупость, а неприятно. И их было много. Я потребовал, чтобы проверили, кого я цитирую. В высших школах были жесткие правила, должны были быть конспекты лекций преподавателей. Притом, я был автором большого количества публикаций и мог все это предъявить. Я никогда вообще об этом не задумывался, я цитирую многих людей, и хорошо, когда речь идет о знакомых, известных лицах. А если это незнакомый - что мне выяснять, еврей он или нет. Я десять лет цитировал Дюркгейма, пока выяснил, что он еврей.

В советской криминологии, это может показаться странным, но еврейское присутствие было очень невелико. Как-то не тянуло евреев в эту сферу.

Вот здесь я сфотографирован с тремя своими коллегами. Вот армянин Аванесов, русский Ивашев и русский Яковлев. Думаю, что здесь я являю четверть этой компании. Как-то, от нечего делать, посчитал всех докторов наук-криминологов. Боюсь наврать, их было около тридцати по Союзу, среди них в те годы, в 82-83-ем, было два или три еврея.

Видите, даже по статистике, если бы я очень хотел, у меня кг могло быть слишком много еврейских цитат.

Хуже всего было с моей политической неблагонадежностью, потому что ведь кошка знает, чье мясо съела. Это не доказали, чуяли. Меня проверяли, запрашивали КГБ, те не подтверждали. КГБ вообще на такого рода запросы никогда не реагирует. Если они считают нужным что-то делать, то делают сами, и, простите меня за грубость, обходятся без сопливых. Они очень не любили, когда другие ведомства пытались сунуть нос в их огород. Как бы выглядел КГБ, если, зная о моей политической неблагонадежности, они ничего 6ы не делали, ожидая, пока их об этом попросят!

Кафедрой я заведовал долго, восемь лет, т.е. два срока. Потом обстоятельства стали меняться, у меня осложнились отношения с руководством факультета (по сей день не знаю, по какой причине). Почувствовав это, я с большим удовольствием написал рапорт, что ухожу с должности. Более того, я ушел со своей кафедры, перешел на другую, здраво полагая, что нельзя быть рядовым там, где был руководителем. Это все поняли правильно.

Когда я работал в школе, покойный Крылов, начальник Академии МВД СССР, опять пытался перетянуть меня в Москву, в академию. Как мне достоверно известно, в моем личном деле по сей день лежит исторический документ - рапорт Крылова Щелокову о моем переводе, на котором есть резолюция Щелокова: "Согласен". Оказалось, что резолюции министра недостаточно, чтобы перевести меня в Москву. Еще была нужна резолюция заместителя по кадрам МВД Никитина. Он был "комиссаром" ЦК по МВД - бывший зав сектором, он был не согласен, и этого хватило. Как мне сказал мой информатор, это совершенно исторический документ - резолюция Щелокова, министра.

Оглядываясь назад, я доволен, что все так получилось, и тогда я не сильно переживал, просто ситуация сама по себя забавная.

После независимости школа превратилась в Академию полиции. То же самое было и в Латвии. И раньше уже преподавательский состав у нас был преимущественно литовский, поэтому это шло само собой. И как вся литовская милиция (вернее, большая ее часть) сразу перешла в лагерь независимости, вместе со всей милицией перешел и наш факультет, это было достаточно органично.

Поначалу он так и оставался факультетом, уже при независимости из него сделали Академию полиции. Я остался там в своем третьем амплуа.

 

Восстановление независимости Литовского государства было составной частью краха Советской империи. Сам по себе этот крах не мог не радовать мое сердце. Я не рассчитывал дожить до того дня, когда эта империя зла отдаст Богу душу.

Крах этот был совершенно беспрецедентным. Как гибнут империи? Обычно в результате то ли военных потрясений, то ли революций. А тут Советская империя просто сгнила на корню, безо всяких видимых внутренних и внешних раздражителей. Я надеялся, что это не может продолжаться бесконечно, но то, что я буду живым свидетелем всего этого - никогда я не был таким большим оптимистом.

Что касается независимости. Будучи еврейским националистом, в хорошем смысле этого слова, я всегда считал, что националисты всех народов - это не враги, а друзья, каждый из них заинтересован в том, чтобы его народ жил в условиях независимости и другие народы тоже жили в условиях независимости.

Я рассказывал о своей белорусской родне. В числе других там был двоюродный дед моей жены, Фабиан Матвеевич, который в довоенной Польской республике был в течение двух или трех сроков членом польского Сейма. Очень любопытный человек.

Как-то раз мы с ним в очередной раз обсуждали эту проблематику. Он был в состоянии легкого подпитья и начал кричать: "Нам, белорусам, надо ОТДЕЛИТЬСЯ от России каменной стеной!" Я решил его подзавести и сказал ему: "Фабиан Матвеевич! Белорусам? От России? От своих ближайших родственников? Зачем эта каменная стенка?" Хмель с него моментально слетел, и он сказал мне в ответ совершенно историческую фразу: "Вот как станем равными - тогда и начнем дружить".

Я считаю, что истинная дружба между народами мыслима исключительно на основе полного равноправия и взаимонезависимости. Поэтому для меня возвращение Литовской независимости само по себе было событием радостным.

Недавно я закончил читать книгу Карла Поппера, знаменитого философа (он кончил ее писать в 42-ом году) - "Открытые общества и его враги". Меня поразила та ненависть, которую у него вызывает идея национального государства. Он считает это чем-то противоестественным. А я, наоборот, считаю, что национальное государство - это более чем естественное объединение людей. Именно через существование национальных государств возможно подлинное международное сотрудничество, когда все равны, все взаимонезависимы, все друг другу нужны, и никто никем не понукает. Когда нет никаких подозрений, что какой-то один народ, одна нация эксплуатирует или, если угодно, сидит на шее у другого народа, другой нации.

Посмотрите, что происходит в Европе. Нынешняя Западная и Центральная Европа - это Европа национальных государств. Оказавшись в своих национальных границах, европейские народы забыли о своей тысячелетней вражде и потянулись друг к другу* У них появилось некое новое "мы" - мы не только французы, испанцы, англичане, мы еще и европейцы. Думаю, что до тех пор, пока не было национальных государств, такое чувство не могло появиться, для него просто не было места.

Поэтому я воспринял литовскую независимость как радостное и закономерное событие.

В Академии я теперь преподаю криминологию. После Советской власти в этом предмете многое изменилось. Криминология - наука о преступности. В советские времена все социальные науки действовали в очень жестких рамках, тек более такая наука, как криминология, где приходилось иметь дело с самыми неприглядными сторонами жизни. Поэтому нам силой навязывался целый ряд догм, нарушать которые было по меньшей мере опасно. Я выкручивался, как умел, но ведь все имеет свои пределы. Не мог же я сказать, что ленинская идея о том, что преступность явление преходящее, и когда не будет эксплуатации и нищеты, исчезнет и преступность - это чистой воды бред, не имеющий никакого "покрытия" в реальной действительности! И когда во всех учебниках писали, что генеральной тенденцией динамики преступности в советских условиях было ее неуклонное снижение, а я видел неуклонный рост, то представьте себе мое положение как преподавателя.

Кстати, чтобы не смущать учащуюся молодежь, студенчество все данные о преступности были наглухо засекречены. Даже то немногое, что я мог дать студентам - это же был милицейский вуз! - писалось в спецтетрадях под жесточайшим контролем.

Для меня как для педагога и исследователя это было освобождением. Я наконец-то получил возможность говорить и писать не то, что меня заставляет, а то, что я думаю. Кстати, благодаря этому я ухитрился, вместе с рядом сотрудников, выпустить первый литовский учебник криминологии. Конечно, сейчас (он писался три года назад) я бы написал многие вещи по-другому. Я был ответственным редактором и автором примерно 65% текста, это было для меня далеко не рядовым событием в профессиональном плане. Для научного работника, исследователя, возможность говорить то, что он думает - величайшее из благ,

 

Хотел бы подвести какие-то итоги.

 

Думаю, что моя судьба достаточно типична для многих советско-еврейских интеллигентов, которые всю жизнь думали одно, а делали нечто другое, исповедовали одни идеалы, а служили другим. Грустно это сознавать, как грустно сознавать и то, что я никогда по-настоящему не пытался прорвать этот круг. Мне, по-видимому, прочно было вбито в голову, что плетью обуха не перешибешь и все эти попытки обречены на провал. Хотя сейчас я понимаю, что, хотя гарантий никаких не было, но те или иные шансы были. Проще всего плыть по течению, но это и бессмысленней всего. В каком-то смысле я жалею о том, как прошла моя жизнь. Мне не удалось преодолеть эту внутреннюю раздвоенность и жить в гармонии с самим собой.

 

В условиях Литовской республики мой приятель Гриша Канович, в то время один из двух председателей Общества культуры евреев Литвы, начал энергично вовлекать меня в еврейскую общественную деятельность. Поначалу все это было не шибко интересно, и если я и делал что-то, то исключительно потому, что старался помочь Грише. Как писатель, он человек далекий от практических и организационных проблем, и зачастую он становился в тупик там, где человеку с несколько другим жизненным опытом все было ясно и понятно. Я был чем-то вроде такого приятеля-консультанта.

Общество культуры преобразовалось в Общину. Сказать честно, эта идея принадлежала мне - я не считал, что проблема культуры - единственная и главная. Еврейское национальное меньшинство, каково 6ы оно ни было, должно иметь общую организацию, которая будет защищать интересы этого еврейского меньшинства. Традиционно такой организацией была община. Заметьте, евреи различали два вида общин - общину как некое религиозное объединение и Общину как светское объединение, нечто вроде автономной еврейской администрации, насколько это возможно. У них даже 6ыли разные названия на идиш.

Моя идея была поддержана. Когда состоялся учредительный съезд, меня выбрали в Совет, в Правление, и я возглавил Комиссию по борьбе с антисемитизмом. Тут я почувствовал, что наконец-то знаю, чем буду заниматься.

 

У меня накопилось довольно много материала, касающегося положений евреев в современной Литве. Я стал ежемесячно эти материалы обобщать, а в прошлом году проделал такую значительную работу, как аналитический обзор "Евреи в современной Литве", на четыре печатных листа. Вопросы истории занимают там буквально две-три вступительные страницы. Я рассмотрел положение евреев во всех отношениях, не только в правовом. Не ногу сказать, что сегодня правовое положение евреев в Литве вызывает какие-либо замечания.

Это целая книжка, если бы ее кто-нибудь издал. Тут возникает любопытный вопрос, который мне часто задают. Зачем я все это делаю? Ведь я же не столь наивен, чтобы думать, что мои выступления - а я многократно выступал по литовскому радио, в печати со статьями, разоблачающими лживость, вздорность злобность антисемитских происков - кого-то убедят. "Неужели ты, прожив такую долгую жизнь, надеешься кого-нибудь убедить?" Конечно, нет, я прекрасно понимаю, что самый слепой человек - не тот, у которого Бог отнял зрение, а тот, кто не хочет видеть, как самый глухой не тот, у которого поврежден слуховой нерв, а тот, кто не хочет слышать. Я на каждом шагу вижу, как этих "сеятелей антисемитизма" буквально тычут носом в то, что они дают совершенно лживую информацию, и они тут же, с упорством, достойным лучшего применения, продолжают давать ту же информацию.

Такого рода надежд у меня никогда не было, нет и сейчас. Так почему же я все-таки это делаю? Это вопрос, на который я однозначно не могу ответить себе самому. С одной стороны, самое простое объяснение состоит в том, что мне иногда просто нужно "выпустить пар", что я и стараюсь делать при помощи доступных мне публикаций. С другой стороны, я где-то подспудно рассчитывал показать нашим хулителям, гонителям, что нам на них наплевать, что прошли те времена, когда мы их боялись. Наверное, это чувство собственного достоинства, которое я очень долго сдерживал. Недавно Штромас (о нем мы говорили) откликнулся на одну мою публикацию и подчеркнул, что его особенно порадовало то, с каким чувством национального достоинства все это сказано.

Меня дико раздражает, когда евреи сами себя сажают на скамьи подсудимых и начинают доказывать, что "да мы же хорошие, да мы же то, да мы же се". Никто нас на скамью подсудимых не посадит, если мы сами туда не усядемся. Если люди или целый народ вдруг начинает оправдываться - это уже плохо. Вы же не станете оправдываться в том, что никогда не избивали до смерти свою мать, вам такая мысль и в голову не придет! Нам не в чем оправдываться.

Мы народ среди других народов. В чем-то мы, может быть, лучше других, в чем-то, может быть, хуже, в чем-то удачливее, в чем-то несчастнее. Мы народ как народ, не в чем нам оправдываться.

Я перейду к патетике, но иначе не могу. Помните, "пепел Клааса стучал в сердце"? Думаю, что каждому из нас пепел Понар, Освенцима стучит в сердце, и ничего тут не поделать.

Я происхожу из тех мест, где в 17-ом веке произошел геноцид, равного которому - по масштабам, по зверству - не было в до-гитлеровские времена. Я имею в виду Богдана Хмельницкого. Говорят о трагической истории литовских евреев, а надо бы говорить о трагической истории евреев вообще. А в особенности - евреев Восточной Европы.

 

Литовская республика в лице своей официальной власти осуществила ряд шагов, которые я не могу не приветствовать. Это заявление Верховного Совета Литвы от восьмого мая 1992 года, это тот факт, что Литва присоединилась к Международной конвенции по преследованию виновников геноцида, это те значительные шаги, которые предприняли литовские власти для возрождения еврейской жизни: создание музея, школы. Все это я вижу и очень высоко ценю - скажем, те слова раскаяния, которые премьер Шляжявичюс произнес в адрес еврейского народа.

Среди евреев есть любители критиковать все эти действия. Я предпочитаю человека, который из дурных побуждений делает добрые дела, человеку, который из добрых побуждений делает дурные дела. Вторых, кстати, несметное количество. Самые мерзкие негодяи типа Гитлера были ведь уверены, что они - благодетели человечества или, во всякой случае, лучшей его части. Поэтому вопрос об искренности этих поступков я оставляю за пределами рассмотрения, меня это просто не интересует.

Действительно, можно предъявить претензии по каждому из этих шагов и документов. Скажем, почему в заявлении от восьмого мая говорится, что в расстрелах участвовали не литовцы, а "литовские граждане"? Убитые ведь тоже были литовскими гражданами. Можно сказать, почему Шляжявичюс говорил о сотнях, когда на самом деле речь должна идти о тысячах?

Но я бы сказал, что надо все-таки иметь чувство меры, Литва пока - единственное постсоветское государство, которое хоть это сделало. Ни Латвия, ни Эстония, ни Украина, в которых все проходило по точно такому же сценарию, как в Литве, ничего подобного не сделали. И их почему-то не критикуют. А Литва не сходит с уст критиков. Справедливо ли это?

Думаю, нам, евреям, есть за что благодарить независимое литовское государство. Может, благодарить - это чересчур громко, но, во всяком случае, воздать должное.

Приведу пример. Мне позвонил один еврейский деятель из Минска - он попросил, чтобы я прислал ему текст заявления от восьмого мая, чтобы попробовать продвинуть в Белоруссии нечто подобное. Потом он сообщил мне, что, когда он пришел с таким предложением, его буквально выгнали, оно вызвало ярость. Так что правильно ли это, что-то правительство, то государство, которое что-то делает, все дружно ругают, а государство, которое вообще ничего не делает, никто не трогает? Я с этим не могу согласиться.

С общественными настроениями дело обстоит гораздо хуже, несопоставимо хуже. В средствах массовой информации не только не прекращается - там поднимается волна антисемиm